— Эк размахнулся! Давай-ка лучше оставим потомство потомству. Нынче необходимы речи твои — нынче и надобно их говорить. Меня теребят: что будет в «Москвитянине» Гоголя? Одно твоё имя сильно расширит читательский круг. Тебя читатели любят. В уме единственно для тебя не существует ни направлений, ни партий — всё едино валятся на пол от смеху. Дай мне для журнала хоть главку какую, если всей поэмы не хочешь давать.
Не выдержав тона, он возмутился, взметнув глаза:
— Одну главу тебе дать? Да без связи с другими вся глава потеряет свой смысл! Исказят и перетолкуют её пострашней «Ревизора», а уж страшнее куда!
Погодин огрызнулся с ленцой, точно сбираясь в пружину, готовясь к прыжку:
— Да тебе-то чего? Всё одно перетолкуют и целиком: право, перетолковывать мы гораздый народ.
Он с негодованием взглянул на Погодина, однако ничего не сказал, и Погодин не прыгнул, разжался, сей же миг отступил, канюча коварно, точно жертву терзал:
— Не хочешь — не надо, чёрт с тобой, скупердяй, дай мне статью.
Тотчас используя видимость отступления, он торопливо кинулся изъяснять, вытягиваясь струной, с мольбой заглядывая в глаза:
— Ты знаешь, Миша, я не могу, сейчас я не в состоянии даже подумать о какой-то статье. Поэма ещё не прошла, рука не держит пера, я совершенно мёртв для текущего.
Наклонившись к нему, собрав морщинками лоб, Погодин вдруг строго сказал:
— Хоть какой-нибудь завалялый отрывок. С пустыми руками всё одно не уйду.
Он понял, что просчитался, что лучше было бы смолчать, что Погодина ни в какой истине убедить невозможно, ум крестьянский, прямой, как оглобля, слышит только своё, понимает только себя.
Он воскликнул:
— Отрывок чего? Ведь у меня одни «Мёртвые души»!
Погодин же с неумолимым упрямством настаивал, точно рожь молотил, глядя на него с нетерпимым для него превосходством:
— Тебе давно пора озаботиться журналистикой.
Он уже начал сбиваться и прятал глаза от тяжёлого взгляда немигающих серых погодинских глаз:
— Пойми, не могу.
Уставившись на него, точно видел насквозь, усмехаясь блудливо, Погодин язвительно протянул:
— Э, брат, опять напустил на себя какую-то дурь.
Он ощущал, как в душе его нарастало волненье. Он знал, что в таком состоянии плохо владеет собой, что может и легко накричать, и легко отступить. Он сдерживал это волненье, как только мог, и силился дружески доказать свою правоту, зачем-то сжимая и разжимая дрожащие пальцы руки:
— Полно, Миша, молю тебя, не бранись, ой, не бранись, ты рассуди...
Звучно шлёпнув широкой ладонью о поручень простого деревянного кресла, Погодин как ножом отрезал:
— Нечего рассуждать! Вот тебе перо, вот бумага, один, два, три листа — садись и пиши для журнала исправно, и баста!
У него погорячело на темени и болезненно дёрнулся глаз, однако чудом и на этот раз удалось удержаться от крика, хотя слова уже вылетали поспешно и нервно:
— Подумай же, умный же человек!
Перегнувшись к нему, Погодин посоветовал строго:
— Не льсти, брат, не льсти, никакая лесть тебе не поможет, хоть тресни. Лучше пиши.
С какой-то судорогой он подумал о том, что лучше всего подняться и выйти, и даже представил себе, как поднимается осторожно, тихонько, неторопливыми, спокойными, уверенными шагами проходит всю комнату под тесным нависающим потолком, сколоченным из узеньких крашеных досок, негромко отворяет невысокую дверь, густо захватанную у круглой нечищеной ручки, вежливо переступает оббитый каблуками порог, молча взглядывает на сидящего истуканом хозяина, молча с той стороны прикрывает зелёную дверь и до конца дней своих уже под страхом смерти не явится на Девичье поле. Он представил, как у Погодина побледнеет, э нет, лучше позеленеет лицо, как расширятся усталые от долгой кропотливой работы глаза, как изумлённо отвиснут толстые густо-красные губы, как потом Погодин одним сильным прыжком вылетит из своего неглубокого кресла и тяжело, но довольно проворно помчится за ним, точно охотник с ружьём вслед зайцу, он же тем временем, используя минутное замешательство алчного друга, ловко выскользнет из глухого подъезда и растворится в соседних заснеженных улицах, точно петли сдвоит, шубу успеть бы схватить и надеть в рукава.
Однако уйти он не мог. Ему и неловко и некуда было уйти. Да зачем быть таким строгим к другим? Неужели мы сами свободны от пристрастий до того, что всегда умеем быть рассудительны, хладнокровны и не выходим из себя никогда, точно дикие звери? На себя попристальней надобно прежде глядеть, на себя!