Он опамятовался от этих скачущих мыслей, как от ушата холодной воды. Вновь и вновь его истинным долгом было смириться, сдержать необузданный гнев, страстно кипевший в страстной душе, и простить человека, с торжествующим видом стоящего перед ним, с глазами, полными самого откровенного издевательства: что, мол, выкусил, сукин сын? В такие глаза ни под каким видом нельзя было больше глядеть. Почти уже без участия воли прыгнул в сторону его бешеный взгляд и снова уткнулся в немую гравюру. Она по-прежнему висела как-то неловко, однако теперь снизу и сбоку её освещал яркий свет. Он поразился, что именно таким образом переставил свечу. Гравюра оказывалась из самых дешёвых. Безымянный художник ослабил контрасты, смазал тона, тщедушный, не сладивший с несметной дерзостью гения. Такого рода мазню в Париже отдавали желающим франков за десять. И всё же он разглядывал гравюру с живым интересом: она позволяла думать о постороннем, и гнев его сам собой утихал, и дрожание подбородка остановили наконец плотно сжатые зубы. Он обнаружил силы устало, но мирно сказать:
— Если бы у меня имелось что-нибудь совершенно готовое, я бы дал тебе с удовольствием, можешь поверить мне, Миша.
Погодин рывком подтащил к себе кресло, уселся очень близко к нему и нагло потребовал:
— Коли нет, так пиши!
Да, конечно, он видел подлинник в Риме. Свою чудную фреску Доменикино[75]
писал в соборе Святого Петра. Говорят, будто позднее Дзабалья приказал выпилить стену и перенести вместе с фреской в церковь Санта Мария-дельи-Анджели, которая была заказана Микеланджело[76] Папой Пием Четвёртым и для возведения которой римские каменщики использовали остатки развалин Диоклетиановых[77] бань.Он уже был в состоянии говорить рассудительней, и его голос звучал хладнокровней и твёрже:
— Я писать не могу. Здесь, в Москве, кроме внешних причин, которые смущают меня, я чувствую физические препятствия. Голова моя страждет всечасно. Если в комнате холодно, мозговые нервы ноют и стонут. Ты не представляешь себе, какую муку терплю, когда пыжусь пересилить себя, забрать власть над собой и заставить работать себя даже над самым любимым, к чему прикипела душа.
Тогда Погодин просто прикрикнул, глядя в упор, как обыкновенно кричал на многих знакомых и малознакомых, когда выуживал наживку на своих карасей:
— Твои бабьи нежности знаю, привык, терпел и терплю, так велю особо топить твою комнату! Ну, что ещё?
Может быть, рыбак соблазнился малой ценой, притащил плохую гравюру из путешествия, да затем разобрал, взглянув в минуту досуга, что нет в гравюре достоинств, украсивших подлинник, и в сердцах приказал, точно так же на кого-то прикрикнув, кто теперь кричит на него, снести в эту пустующую излишнюю комнату, где обыкновенно не жил никто и никто не бывал, а то и сам схватил молоток в привычную руку да вколотил в стену гвоздь, размер средний, верно, взял из стола.
Он возразил без обиды:
— Я не жалуюсь, твоего тепла мне довольно, однако, если комната вытоплена по-русски, искусственный жар меня душит, малейшее напряжение производит в голове такое странное ощущение, точно голова собирается треснуть.
Погодин набросился на него:
— Ты с ума сведёшь меня своими капризами! То не так, да это не этак! Право, совесть надо иметь!
В Санта Мария-дельи-Анджели фреска Доменикино поражала своей увядающей свежестью, впрочем, лошадь под святым Себастьяном была, может быть, слишком длинна.
Он задумчиво поправил Погодина:
— Это никакой не каприз. В Риме я всегда писал перед распахнутым настежь окном. Мне в лицо и на грудь так и веял целительный воздух Италии.
Погодин негодующе зыкнул:
— Не распахнуть ли середь зимы для тебя мои окна, чтобы на тебя повеял благодатный воздух нашей Руси?
Возможно, некоторая путаница замечалась и в группе тех женщин, которых верховой стражник отгонял от орудия пытки.
Он позволил себе удивиться:
— Отчего это я никогда ничего не в силах тебе доказать?
Погодин отмахнулся сердито:
— Какие у тебя доказательства! Так, одна твоя блажь! Ты вот лучше поприсядь-ка за стол да напиши попроворней, уважь-ка лучшего друга! Это и будет твоё самое веское доказательство! Ведь я тебе друг?
Доменикино был очень беден, художнику приходилось спешить, может быть, по этой причине и лошадь оказалась немного длинней натуральных размеров, и некоторая путаница завелась между женщинами, которых верховой отгонял от орудия пытки.
Он согласился:
— Ты мне друг, разумеется, друг.
Погодин так и взвился в ответ:
— Так что ж ты тогда?
Он подумал о том, что в непростительной спешке, которой бедные художники неизменно грешат во все времена, Доменикино не поспевал додумывать и обделывать замечательных своих композиций. Следы печальной поспешности он отмечал и в «Сибилле» из галереи Боргезе. Помнится, правая рука показалась слишком короткой.
И твёрдо стоял на своём:
— Я не могу.
Погодин уже выходил из себя, что обыкновенно с ним приключалось на каждом шагу, дурную славу имел от этого на видавшей виды Москве.