Зашла к Ахматовой, она живет у дворника (убитого артснарядом на улице Желябова) в подвале, в темном-темном уголке прихожей, вонючем таком, совершенно достоевщицком, на досках, находящих друг на друга, – матрасишко, на краю – закутанная в платки, с ввалившимися глазами – Анна Ахматова. <…> Сидит в кромешной тьме, даже читать не может, сидит, как в камере смертников. Плакала о Тане Гуревич (Таню все сегодня вспоминают и жалеют) и так хорошо сказала: «Я ненавижу. Я ненавижу Гитлера, я ненавижу Сталина, я ненавижу тех, кто кидает бомбы на Ленинград и на Берлин, кто ведет эту войну, позорную, страшную…» (1: 315)210
.За несколько месяцев до этого, 25 августа, старый друг Павел Лукницкий (в 1920‐е годы он документировал жизнь Ахматовой в своем дневнике) навестил Ахматову в Фонтанном доме:
Заходил к А. А. Ахматовой. Она лежала – болеет. Встретила меня очень приветливо, настроение у нее хорошее, с видимым удовольствием сказала, что приглашена выступить по радио. Она – патриотка, и сознание, что сейчас она душой вместе со всеми, видимо, очень ободряет ее211
.Несмотря на то, что он пользуется здесь официальной советской идиоматикой, Лукницкий не ошибся, что в это время желание быть со всеми играло положительную роль в сознании Ахматовой, как и других ее современников. Лидия Гинзбург в блокадных записках (во время блокады она, как и Берггольц, работала на ленинградском радио) с одобрением писала «о мужестве, о человеке, делающем общее дело народной войны» и об «общей жизни», со ссылкой на Толстого и «Войну и мир»212
. Для Ахматовой чувство участия в общем деле усиливалось еще и тем, что ей после долгого перерыва удалось напечататься: стихотворение «Мужество» появилось в газете «Правда» 8 марта 1942 года.Когда они оказались в Ташкенте, Ленинград присутствовал в сознании эвакуированных главным образом в виде тяжелого молчания. Чуковская, разгневанная тем, что один писатель начал разговор о трудностях жизни в Ленинграде, парировала в записках: «Мы о Ленинграде молчим. Или плачем» (1: 416). Они видели Ленинград во сне, и Чуковская записывала такие сны – исполненные тоски по городу и по оставленным друзьям (1: 424). Снился ей и муж, расстрелянный в 1938 году (1: 390.) Когда эвакуированные говорили о Ленинграде, они обменивались известиями о погибших. В конце марта 1942 года Пунины, которым наконец удалось эвакуироваться из блокадного Ленинграда с Академией художеств, проезжали на поезде через Ташкент по пути в другой эвакуационный пункт, Самарканд. Двадцать третьего марта 1942 года (в день своего рождения) Чуковская сопровождала Ахматову на вокзал, где они пытались проникнуть на перрон, чтобы хотя бы на минуту увидеть Пуниных («Пунин, Анна Евгеньевна, Ирочка с Малайкой»): «Вокзал; эвакопункт. <…> Страшные лица ленинградцев. <…> Меня и ее бьют на вокзале дежурные – не пускают на перрон». Первый вопрос – об умерших:
О Гаршине ничего не знают. NN уверена, что он умер. Умер Женя Смирнов. Таня, Вовочка и Валя при смерти. Умерла Вера Аникиева. В дороге умер Кибрик. Пунин очень плох (1: 417).
Добавленная позже сноска указывает, что художник Кибрик, который ехал с семьей Пуниных, на самом деле был жив. Как и в годы террора, люди не знали, кто жив и кто мертв. В другой день (7 мая 1942 года) Чуковская зафиксировала список умерших, оглашенный отчаявшейся NN: «Лева умер, Вова умер, Вл. Г. <Гаршин> умер» (1: 440). К этому времени Ахматова не имела никаких известий ни о сыне, ни о Вове (младшем сыне соседей Смирновых), ни о своем ближайшем друге Гаршине.
Когда до нее дошло известие о смерти Вовы Смирнова (о Леве и Гаршине по-прежнему ничего не было известно), Ахматова откликнулась стихотворением; прочитав его Чуковской, она заплакала (1: 433):