Вокруг него собирались, когда на палубе завывали сердитые северо-западные штормы; приходили и нежно гладили его даже тогда, когда было спокойно, но стужа пронизывала кости; к нему являлись по утрам, освобождаясь от вахты, и глубокой ночью, уходя на нее, в любое время. Старая керосиновая печь могла любому закоченевшему моряку предложить что-нибудь из своих неистощимых запасов — одному обогреть лицо, другому — спину или даже ободрить на то, чтобы снять с себя мокрые одежды и повесить их сушиться на крюк.
Ее взяли с собой так, между прочим, как иногда предусмотрительно прихватывают лишнего юнгу или моток троса, не раздумывая долго, будет ли крайняя нужда в тросе и, может, обойдется и без юнги. Но теперь из-за долгого плавания в холодных морях она стала необходимой, неотвратимо нужной и незаменимой, как морские карты и компас для судоходца, была желанным и объединяющим всех нас звеном, каким бывает порой на судне хороший и всеми любимый кок.
Правда, сперва на нее, бывало, и ворчали. Пренебрежительно говорили, что она страшно жрет керосин, чадит в этом тесном полубаке так, что глаза выедает, воняет.
Но кто из нас в своей вечно мокрой одежде не пропах соленой водой и смолой или у кого из нас не было в глазах друзей недостатков? Довольно часто другим кажется, что мы духовно чадим и в расход вводим. Но из-за некоторых маленьких добродетелей с нами все же мирятся, свыкаются и закрывают глаза на наши недостатки — особенно если в нас нуждаются. Так же вот и с этой старой печью: мы великодушно прощали ей недостатки, мы свыклись и считали ее драгоценнейшим сокровищем, больше того — благословением, до тех пор, пока...
Так что у нас были основания.
Наши руки нередко синели, когда в обжигающих водах Балтики мы возились с мокрыми парусами и оледенелыми вантами, да и в суровом Северном море дрожь пробирала все тело, и зуб не попадал на зуб. У нас были свои человеческие основания. Иначе у кого бы молить нам тепла, если бы не было на судне старой, любимой, чадящей печурки? У нас отсутствовали камбуз и кочегарка, отсутствовали, естественно, и крепкие напитки — эти привычнейшие для моряка средства согрева.
Лишь неделями охающее и стонущее судно, которое раскачивалось среди льдин, лишь горсточка огрубевших сынов моря, и холод, зимний, гикающий ветер, прорезавший все тело и каждый сустав, и вьюжащие брызги...
Телесные страдания и человеческие невзгоды — они делали нас покладистыми. Нам было нечем гордиться и важничать. Мы были счастливы со своей старой печью, единственным другом, который мог в ту суровую пору, средь бушующих волн и штормовых ветров, приглушить страдания, обогреть нас и, быть может, вдохнуть по искорке тепла и в сердца наши. Ибо осталась только она, напоминающая нам о домашнем уюте, удобствах, пылающем огне и теплом благополучии посреди этой шкварящей от холода водной пустыни, по которой дрейфовали глыбины льда. Она связывала нашу малюсенькую жизнелюбивую группку людей с большой жизнью, которая — мы это знали — жарко бурлила, пожалуй, даже обжигающе пылала за этой зловредной, белесой равниной, простиравшейся нередко на сотни миль между нами и твердью земной.
Оставаясь с глазу на глаз с беспрестанной опасностью, моряк ничего не любит серьезнее жизни; порой он любит вещь, которая ощутимее всего напоминает ему домашний очаг, пробуждает воображение и мечты,— люди в одиночестве становятся чувствительными, нежными и внимательными даже к вещам. Им, как сотоварищу, не стесняются открывать свои чувства, с ними могут разговаривать, их могут наедине сердечно голубить — пока...
Пока... ибо чувства, как штормовая погода, которая усиливается и слабеет, приходит и уходит. Над ними нет властителей, они сами властвуют и повелевают, остаются необузданными и капризными, особенно в жизни моряков,— как и море, которое выдубливает их моряками.
Нас выдубили льдистые, жгучие воды, они сделали нас суровыми и безжалостными, подобно стихии на той параллели, которой мы шли, держа курс на юго-запад, в теплые синие воды, чтобы взять обратный груз и среди зимы погреться на чужом солнышке. Сердца наши бились в трезвом ритме, по-прежнему обращенные на север, но чувства уже таяли на теплом южном ветру и под палящим солнцем, словно смола на палубе. Наши старые чувства... ибо с каждой новой параллелью появлялись и новые чувства, подобно чайкам за кормой, которые, крича, умоляя, прижимались к судну, словно назойливые женщины в гавани чужого юга, выпрашивая, чтобы мы их допустили к себе в душу.
Юг странно воздействует на северянина: здесь он легко забывает себя, своих старых врагов и друзей, свои радости и горести. Юг нередко способен испортить северянина, превращая его в легкомысленного и неверного.
Началось все это постепенно и незаметно — ветер выманивал и солнце приманивало. Мы оставляли работу и нежились на ласковом воздухе. Забыли напоить керосином старого друга-печь, фитиль выгорел досуха, и живительный огонек погас в его жестяной душе.
— Пихни эту старую рухлядь в угол, воняет! — однажды в солнечный день фыркнул кто-то из нас, указывая на печь.