Франко-американский историк и критик современного искусства Ив-Ален Буа называет это «радикальной обратимостью» — обратимостью близкого и далекого, верха и низа, левого и правого[49]
. Этот прием (равно как и техника коллажа) восходит к французскому кубизму: в картинах и рисунках Жоржа Брака и Пабло Пикассо мы часто сталкиваемся с подобной двусмысленностью. Но непосредственным источником для Клуциса послужили картины Эль Лисицкого (на их материале Буа и вывел принцип «радикальной обратимости») — так называемыеНо как получилось, что в 1920‐е годы фотография, до этого занимавшая маргинальное положение в мире визуальных искусств, переместилась с периферии художественного процесса в самый его центр? Чтобы ответить на этот вопрос, следует коротко рассмотреть общий контекст ее переоценки.
От формотворчества к жизнестроению
К концу 1910‐х годов ведущие представители модернизма в России пришли к идее отказа от традиционных форм искусства и прежде всего от живописи. «О живописи в супрематизме не может быть речи, живопись давно изжита, и художник предрассудок прошлого», — заявил в 1920 году Малевич[50]
. А его главный оппонент/конкурент Владимир Татлин от создания абстрактных «контррельефов» перешел к моделированию «Памятника Третьего интернационала» — монументального мультимедийного сооружения, внутри которого должны были помещаться органы Коминтерна. Впрочем, уже в татлинских контррельефах, представлявших собой трехмерные коллажи из различных «технических» материалов вроде древесины, листового металла и тросов, критик Николай Пунин усмотрел шаг в сторону «монистической, коллективной, материальной и действенной культуры»[51] — то есть такой культуры, в которой искусство не отделено от повседневности и, в частности, от материального производства.Вскоре идея жизнестроения получила поддержку как среди молодых художников-конструктивистов, так и среди теоретиков. Итогом стала программа производственного, или производственно-утилитарного искусства, сформулированная в текстах и выступлениях Бориса Арватова, Осипа Брика, Николая Тарабукина, Сергея Третьякова, Николая Чужака. Свою основную задачу производственники видели в ликвидации институтов автономного (в терминологии 1920‐х годов — станкового) искусства, рассчитанного на незаинтересованное созерцание и эстетическое удовольствие. Эти институты, по их мысли, представляли собой продукт буржуазного общества, в котором искусство выполняет определенную «квазиутилитарную» функцию: компенсирует невозможность широких и планомерных преобразований предметной среды, осуществляя такие преобразования на иллюзорном уровне, то есть в рамках произведений искусства. Одним из последствий этого разделения сфер эстетического и материального производства стал технический разрыв: искусство увековечило технологии Средневековья и Ренессанса. В то время как материальное производство, основанное на разделении труда, перешло на машинные технологии, художник по-прежнему работает «по старинке», используя синтетические формы ручного труда. Ликвидация этих двух разрывов — институционального и технологического, возвращение искусства в основное русло общественного производства и является задачей новой, пролетарской культуры. Иначе говоря, искусство должно стать целесообразным — перейти от «организации идей к организации вещей» — и одновременно освоить новые, машинные технологии. В социалистическом обществе художник будет своего рода инженером, проектирующим материальную среду и работающим в тесном сотрудничестве с производственным коллективом, а создаваемое им искусство станет неотделимо от повседневной жизни[52]
.