Тем временем Джон бесцельно брел по тропинке, которая вела от дома. Отойдя недалеко, он остановился у большой акации, откуда была видна вся деревня, крыша за крышей. Тесно жались друг к другу слепленные из травы и глины хижины, а там, где они кончались, вздымали свои руки к небу резко очерченные силуэты ветвей. Из хижин поднимался дым — значит, многие женщины уже приехали из Шамбаса. Скоро наступит ночь. Солнце день-деньской путешествует на запад, спешит к себе домой, за туманные холмы. Джон снова взглянул на толпою хижин, что образовывали Макено Виллидж, одну из тех новых, созданных совсем недавно резерваций, что возникли по всей стране во время «мау-мау»[6]
. Это было уродливо. В сердце поднялась боль, и он почувствовал, что сейчас закричит: «Я вас ненавижу, ненавижу! Вы заманили меня в ловушку. Прочь от вас, этого никогда больше не случится!» Но он не закричал. Он продолжал смотреть.К акации, где он стоял, приближалась женщина. Женщина согнулась, как древко лука, под тяжестью вязанки хвороста.
— Как поживаешь, Н’Джони? — поздоровалась она.
— Все в порядке, мать. — В его голосе не слышалось горечи. Джон был вежлив от природы. Это знали все. Он был совсем непохож на высокомерных и образованных сыновей племени, которые вернулись из заморской страны с белыми и черными женами, говорившими по-английски. Они и вели себя совсем как европейцы! Джон был воплощением скромности и нравственных достоинств. Все знали, что, хоть Джон и сын священника, он никогда не изменит своему племени. А о судьбах племени говорили сейчас беспрерывно.
— Когда ты едешь в это…
— В Макерере?
— Макелеле. — Женщина сама засмеялась своему неумению произнести это название. И смеялась она забавно, от души. Но Джону это показалось обидным. Значит, все уже знают.
— На следующей неделе.
— Желаю тебе удачи.
— Спасибо, мать.
Она попыталась снова произнести негромко это чудное название, но только рассмеялась над этой несуразностью и махнула рукой… Она устала. Ноша была тяжелой.
— Счастливо, сын.
— Иди с миром, мать.
И женщина, которая не присела все это время, пошла, тяжело и часто дыша, как заезженный осел. Вежливость Джона была ей приятна.
Джон долго смотрел женщине вслед. Что заставляет ее жить в этой беспросветной каждодневной нужде и быть счастливой? Откуда у нее такая вера в жизнь? Или эта вера в свое племя? Она и ей подобные, которые остались в стороне от путей белого человека, выглядели так, будто у них есть что-то, благодаря чему они удерживаются в жизни. Когда она скрылась из глаз, он почувствовал гордость, что люди хорошо думают о нем. Он почувствовал гордость, что занимает какое-то место в их вере и в их жизни. И сразу же вернулись угрызения совести. Отец узнает. Все они узнают.
Он не знал, чего он боялся больше: гневных обвинений отца, когда он узнает, или потери той, пока еще небольшой веры в него, Джона, которую несли в своем сердце простые люди его племени. Он боялся и того и другого.Он спустился к деревенской чайной. Он встретил по пути много людей, и они желали ему удачи в колледже. Да, было уже известно, что сын священника закончил все школы белых в Кении и теперь едет учиться в Уганду. Об этом они прочли в «Базаре», еженедельной газете на суахили. Но Джон не стал задерживаться у чайной. Солнце уже ушло на покой и спустились сумерки.
Ужин стоял на столе. Его суровый отец все еще читал Библию. Он взглянул на Джона, когда тот вошел. Странная тишина висела в доме.
— Ты что-то невесел, Н’Джони. — Мать первая нарушила тишину.
Джон рассмеялся коротким, нервным смешком.
— Что ты, мама, — поспешно ответил он, с беспокойством взглянув на отца. Он втайне надеялся, что Вамуху ничем еще не выдала себя.
— Я рада, если это не так.
Она не знала
. Он съел свой ужин и пошел к другой, мужской хижине. Каждый молодой мужчина имел свою хижину. Джону раз и навсегда запретили приводить в гости девушек. Отец не желал иметь неприятностей. Даже постоять с девушкой считалось преступлением. Отец мог бы и побить его. Джон боялся отца, хотя сам удивлялся этому. Ему бы надо было восстать против отца, как это сделали другие, кто кончил школу. Он зажег лампу в своей хижине. Взял ее в руки. Желтый огонек испуганно дернулся и потух в его дрожавших руках. Он снова зажег лампу и поспешно схватил с постели плащ, валявшийся там. Он оставил лампу гореть, чтобы отец ничего не заподозрил. Он прикусил от злости нижнюю губу, так он ненавидел себя за трусость. В его возрасте это было стыдно.