Она, ясное дело, будет красавица, но не вульгарная красотка из тех, на которых пялятся на улице, а существо тонкой нервной организации, не от мира сего, с матовой кожей и серо-зелеными глазами, затененными длинными темными ресницами, ресницам он почему-то придавал особое значение. От нее строгого аналитического подхода он не требовал.
Белла, даже оставив надежду, еще целых два года пребывала в тоске, но предполагала, что он ее страданий не замечает. Однако, когда он как-то без особых на то причин довел ее до слез и она сказала, мол, это пустяки, он запротестовал:
— Никакие не пустяки, вовсе не пустяки, — и добавил: — Ты же знаешь, все проходит. Станешь старше, разлюбишь меня.
Но она знала: этому не бывать. Он для нее светоч, недосягаемая вершина ее желаний; не любить его — означало погрузиться во тьму.
Уехав из Браунсвилл[60]
, он решил задачу, как стать полезным членом общества: в два года закончил юридический институт и включился в борьбу против сильных мира сего. Отстаивал права шахтеров, негров и согнанных с земель фермеров в Кентукки, Алабаме и Северной Дакоте. Наезжая в Нью-Йорк, выступал с пламенными речами перед залами, битком набитыми соратниками, призывая их встать с ним плечом к плечу, покинуть душные комнатенки, не тратить силы на споры, а подняться на борьбу. Белла читала его речи в «Дейли уоркер»[61], но на выступления не ходила: не иначе как из чувства самосохранения. Даже после всех этих лет, после всех мужчин, которых она водила к себе, понимала: услышать его голос вновь небезопасно. Позже она узнала, что он порвал со сталинистами из-за московских процессов, затем услышала о нем лишь после войны, когда он вылупился в качестве своего рода альтернативы Фонду Форда[62]. Поскольку, отслужив в Управлении военной разведки, он женился на романтической деве — воплощении его мечтаний — высокой, застенчивой богатой наследнице, чьи стихи изредка печатали литературные журналы, и на ее капиталы создал программу грантов имени ее семьи. Грантами он распоряжался самолично, оплачивал проекты, слишком мудреные для других фондов: бесперспективные физические эксперименты, художественные школы в трущобах, переводы книг писателей Восточной Европы, убитых нацистами. В минуты крайнего отчаяния Белла даже подумывала — не обратиться ли к нему за вспомоществованием Клею.Было это в последнюю зиму перед смертью Клея. Руки у него непроизвольно тряслись, он часами беззвучно плакал, даже когда бывал трезв, а трезв он бывал лишь поутру.
В последней попытке вылечить его, хотя с надеждой на это она давно распростилась, ей удалось раздобыть на время квартиру в городе, на Макдугал-аллее, чтобы он мог три раза в неделю посещать психиатра. Несмотря на визиты к психиатру, на Беллины заботы, на преклонение художников помоложе, складка, прежде прорезавшая его лоб, лишь когда разговор заходил о чем-то жизненно важном, теперь не разглаживалась даже во сне. И если ей что и удалось, так только обратить его самоистребление в действо на публику.
Однажды вечером, когда он кочевал из бара в бар, а она сидела дома с циститом, она принялась вертеть рычажки телевизора — в те дни еще новинки, — и на экране, словно по волшебству, вырисовался Маркус Соколов. На миг ей почудилось — ощущение, что и говорить, жутковатое: стоит повернуть рычажок, и на экране возникнет отец, а то и рыбная торговка с рынка на Приткин-стрит. Маркус был такой же угрюмый, как и в те годы, когда она его знала, в темном элегантном костюме, даже лицо его, лицо старика уже в семнадцать, почти не изменилось, разве что вдоль носа глубже пролегли морщины.
— Совершенно ясно, что в нашем сознании неминуемо произойдут революционные сдвиги, — брюзгливо вещал он, интервьюер тем временем силился удержать на лице улыбку. — Греческая, ренессансная, просвещенческая модель изжили себя, как ностальгически мы их ни вспоминали бы. Требуется нечто куда более всеохватное.
Говорил он так же строго и отвлеченно, как и прежде, и так же, как и прежде, был далек от обыденщины мира с его глупостью и мелочностью. Ее, Бог весть почему, обрадовало, что жизнь его не обломала и он ни на гран не поколебался в своих убеждениях. И ей вспомнилось (блаженное воспоминание): она — ей шестнадцать — лежит на кровати, пытается совладать с тем, что он, как это ни ужасно, ее не любит.
От своих порывов она, похоже, горела всю жизнь как в лихорадке; тяга к свету, которого ей не суждено достичь, составляла ее суть. У других женщин были дети, у нее — одержимость. В тот вечер на Макдугал она поняла, что больше не любит Клея, она потерпела поражение — вот итог, и вместе с тем поняла, что, как ни странно, никакого значения это уже не имеет: бессмертие отныне в ее, целиком и полностью в ее руках. Но поведения своего не изменила: по-прежнему боролась за него, как за себя, сознавая при этом, что смысл ее жизни не в нем. В ее жизни был смысл и до него, будет и после его смерти, а его смерть не заставит себя ждать.