Читаем Спокойной ночи полностью

По лесу отец мог таскаться днями, неделями, объясняя, что с ружьем как-то свободнее дышится и обдумывается лучше все, что требует больших размышлений. Наверное, у него это было данью традиции – молодости, дворянским замашкам, народническим, революционным порывам… Охота вообще на Руси почиталась привилегией барина или заезжего стрекулиста. Из прочих сословий охотой баловались одни чудаки – люди умствующие и беспутные…

Но стоило мне пуститься в пространные рассуждения, как папа обрывал: «В лесу не разговаривают!» И правда, за кустом, может, зверь притаился, а может, – человек. С чужим человеком в лесу лучше не встречаться. Мало ли что он тут делает и кого ждет. Ружье наготове. Всякое бывает.

У отца была масса поучительных примеров, как с оружием не шутят. В подпольную типографию кто-то стучится ночью не условным стуком, а спьяну, сапогом. Вздумал напугать. «Кто?» – «Полиция, открывай!» Тот, в типографии, из браунинга – не глядя, через дверь. Открывает – товарищ!

Из браунинга, пока не забрали, я тоже стрелял однажды в лесу – по дубам. Отец командовал: «Выше руку! целься! целься же ты!» Рука скачет – отдает от грохота. Мне было лет шесть. Мама бы не позволила. А браунинг – с гражданской, именной, законный. Пришли в подвал: «Сдайте оружие!» «Обыскивайте!» А те и обыскивать не стали. Заглянули под подушку – лежит. Хорошо, не арестовали.

В лесу один такой тоже – напугал. Вышел из-за куста: «Сдавайся!» А лесник (это был лесник), не раздумывая, ахнул из обоих стволов: ружье-то наготове. Разворотил брюшину. Дробь. Но когда в упор, да из обоих стволов… «Что же ты наделал, – плачет умирающий, – я же пошутил!»

– А того судили?

– За что?.. В лесу не шутят…

Вдруг отец остановился: не идет из головы – Ефим. Вообрази: семилетний малец – и уже – конспирировался!..

Я воображал. Жуткая таинственность жизни меня притягивала. А папа вспоминал, как тогда, еще в первое лето, пока мы с матерью прохлаждались на Кавказе, они поехали с Ефимом купаться на Москва-реку. Ефим, должно быть, в глаза не видел реки, и в воду не шел, и отца не пускал отплывать. Бегал по берегу и причитал:

– Дядю Донат, не тони! Не тони! Не надо! Дядю Донат!

– Конспирировался!.. Всю жизнь!.. Вообрази!..

Отцу, конечно, было труднее, чем мне. Страна разрывалась в его сознании, не поспевая за идеалами. Письмо Ефима Бобко с трогательным открытием было ножом в спину. Какую же муку несло тощенькое ребячье суденышко!

– Дядю Донат – не тони! Не надо!

Кулак? Чепуха. Нашего дедушку в Рамене тоже раскулачили бы: сад, корова, дом с террасой… Если б мама не настояла: сдать корову, вступить в колхоз. Сад с тех пор задичал. Но мне, студенту, было легко критиковать: Сталин, коллективизация… У отца был другой отсчет – с 909 года. Это страшно важно в судьбе каждого из нас – точка отсчета. От какой печки танцуем. Тоже еще студентом – окунулся в конспирацию. Первый арест, разрыв с родными. Мать-дворянка в ногах валялась: не уходи – единственный сын. Легла на пороге. Переступил. Питер. Ссылка, поначалу такая озорная. Озерки. Сызрань.

– Прочел мальчишкой «Преступление и наказание». Твой дед – монархист, консерватор – обожал Достоевского. Но говорил: рано! смотри!..

Под наплывом воспоминаний, отец, случалось, нарушал заповедь «в лесу не разговаривают», – и я не прерываю. Мне нравится, как он читал Достоевского гимназистом, – лежа на кровати и немного почитав, отшвыривал ненавистную книгу в дальний угол. Вставал, шел в угол, подымал книгу, ложился и снова, через страницу, швырял. Лучший отзыв о Достоевском. О том, как надо читать. В хождении по комнате, валясь на кровать, вставая, из угла в угол, в борьбе, в работе, изживая барчука. Боюсь, в революцию все же его втянул не Раскольников, а Соня Мармеладова. В Петербурге – провинциала, белоподкладочника – ужаснули проститутки.

– Ты не представляешь: за трешницу. Старухи – за рубль. За два фунта хлеба!

Он рухнул в обморок, узнав из газеты, что пало самодержавие. Не ожидал. От радости, в Озерках. Накануне своими глазами наблюдал на Невском: полотнища, «Хлеба!», толпы женщин. Не понял. А утром раскрыл газету: она самая. Февраль.

«Преступление и наказание» мне случилось перечитывать уже в Лефортовском изоляторе. И странное дело – облегчение, по мере того как читал, забивая дыхание той «особенной летней вонью», раздраженной, кошмарной средой, в которую погружаешься, как рыба в воду, и не можешь надышаться. Сокамерник бурчал: «Смотрите – свихнетесь! Достоевского? В тюрьме? Ну взяли бы отвлекающее – Тургенева, Бунина. «Детские годы Багрова-внука»…

А мне в поддержку смердел Достоевский. «Преступление и наказание» вызволяло из отчаяния не светлыми идеями, не проповедью добра, но тлетворным, исключающим самонадеянность воздухом, как обухом по голове: клин вышибают клином. Как правильно отца эта книга завела в революционеры. Я читал, не отрываясь…

Перейти на страницу:

Похожие книги