Читаем Спустя вечность полностью

У Макса и Ренаты был близкий друг, издатель Ганс фон Гуго. Я хорошо его помню, потому что во время войны мы ненадолго оказались вместе в Норвегии, и он тоже стоит особняком в моих воспоминаниях в связи с его смертью после попытки нападения на Гитлера. Я узнал об этом уже постфактум. Смуглый, тщедушный, с большими выразительными глазами. Макс и его заинтересовал норвежскими писателями, в том числе Вильденвеем. И хотя в дружеском кругу Макса звали Магом, пробить норвежскую поэзию в немецком издательстве было не так-то просто. Впрочем, на первых порах разговор шел о переводе на немецкий язык изящной автобиографии Вильденвея «Пегас и мир».

Летом 1940 года Ганс фон Гуго приехал в Норвегию, чтобы встретиться с Вильденвеем. Макс тогда еще не был лично знаком с поэтом и попросил взять его к Вильденвею, на что я, конечно, с радостью согласился. Я не видел Вильденвея и его жену после его последнего турне, в котором он очень успешно выступал со своими стихами. За это время началась война, и Норвегия была оккупирована.

Мы поехали на поезде в Ларвик. Напротив нас в купе сидел светловолосый молодой человек, он пристально изучал нас и был явно не доволен тем, что видел и слышал. Мы, не обращая на него внимание, продолжали невозмутимо беседовать по-немецки.

Неожиданно молодой человек наклонился ко мне и спросил:

— Do you speak English? [34]

Я ответил, что говорю, и ждал продолжения разговора. Но он больше ничего не сказал, только по-прежнему сердито наблюдал за нами.

Так прошло около часа. Потом он достал газету и показал нам портрет боксера Хенри Тиллера, — между прочим, я был свидетелем, как тот выиграл серебро на Олимпийских играх в Берлине в 1936 году.

— А вот он норвежец!

Я миролюбиво кивнул. Макс и фон Хуго сидели, не совсем понимая, что происходит. Но еще до Ларвика, откуда мы должны были на такси доехать до дома Вильденвея, молодой человек вдруг сменил гнев на милость. Он громко произнес:

— A-а, извините!

Сердито сощуренные глаза стали круглыми и выражали раскаяние.

— Теперь я понимаю! — Он протянул нам руку.

Мы тоже все поняли. Макс приехал в страну, где быть евреем не считалось грехом, но приходилось объяснять почему он, к сожалению, вынужден говорить по-немецки…


Макс познакомил меня со многими своими друзьями. У меня даже возникло ощущение, что для него это было важно. Мы с ним посетили много частных домов, и немецких и еврейских. Всюду нас радушно принимали, угощая то кофе, то обедом. Бедности я в этой среде нигде не видел, однако заметил, что в еврейских семьях царит атмосфера предотъездной тревоги, правда, об эмиграции говорили редко. Все вели себя осторожно и сдержанно.

Политические взгляды моего отца в отношении Германии были известны всем. О них тоже никогда не упоминалось, но подспудно это присутствовало во всех разговорах и спорах. Хотя от меня никогда не требовали, чтобы я осудил его поведение. У меня создалось впечатление — и, безусловно, оно было верное, — что мне не следует говорить или делать что-либо, что можно принять за антисемитизм. Мне было выгодно иметь друзей в обоих лагерях.

1937 год в Берлине, вместивший в себя столько плохого и хорошего, навсегда врезался в мою память. Оппозиционно настроенным людям становилось все труднее. Многие из них угодили под колеса системы. Хорошо это время было лишь тем, что подтверждало истинность дружбы, часто выдержавшей испытания, и мне лично дало ценные знания о режиме, который интересовал меня по многим причинам. Эффективность системы, всеобщая занятость, национальный подъем и оптимизм, характерный для большинства, — это непреложные факты. И если бы я не попал в среду с противоположными взглядами, то вряд ли обнаружил бы оборотную сторону медали.

Но даже при Геббельсе в Берлине происходили крупнейшие культурные мероприятия, цензура и запреты не могли охватить все. Мне в память врезалась замечательная выставка современного французского искусства. На ней были выставлены Матисс и Дерен, и я в первый раз увидел превосходные работы Утрилло. Значит, он был все еще жив, жил в парижском доме для алкоголиков, сидя безвылазно в своей комнате, и писал свои белые городские улицы, увиденные словно сквозь замочную скважину. В то время Германия, так сказать, флиртовала на почве культуры с Францией, поэтому выставок никто не трогал.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже