Читаем Спустя вечность полностью

Работа над портретом Герхарта Гауптмана натолкнулась на некоторые трудности. Старый мастер не пожелал, — как всегда делал мой отец, — сесть в кресло и сидеть там в течение всего сеанса. Гауптман степенно бродил по комнате, диктуя что-то своему секретарю — молодому человеку с докторской степенью. Оба бурно радовались изящным и ироничным формулировкам, и я вскоре понял, что секретарь стенографирует автобиографию Гауптмана. Позже я прочитал ее, названную «Das Abenteuer meiner Jugend» [36]. До чего же это было не похоже на мучительный труд отца, который все писал только сам, в полном одиночестве за письменным столом!

Попросить мастера сесть было, разумеется, невозможно. Поэтому я решил писать его во весь рост и принялся за работу, весьма не уверенный в результате этой затеи. Но Гауптман был интересной моделью: пышная седая шевелюра, которую явно холили и лелеяли, высокий лоб, полное лицо без всякой растительности вызывали в памяти портреты Гёте в старости. К счастью, я ничего не сказал об этом. Молодой и почтительный, но склонный к критике секретарь Гауптмана наедине намекнул мне, что сходство его патрона с Гёте, отнюдь не случайно. И еще я заметил, что все портреты, висящие в большом доме, подчеркивали это сходство.

У меня создалось впечатление, что дом Гауптмана всегда был открыт для гостей, а когда приехал Кнут Тведт, то, благодаря моим рассказам, он был представлен как крупнейший специалист Норвегии на ниве юриспруденции. Фру Грете Гауптман столь любезно его представившая, просто не знала тогда, как близка она окажется к истине.

Сама она в юности играла на скрипке, кстати, очень неплохо, но потом у нее испортилось зрение — она не смогла читать ноты. И у нее хватило ума отказаться от скрипки. Но как живо и интересно она рассказывала о своих с мужем путешествиях по Европе и Америке и — это уже в основном мне — об их сыне Беневенуто, который тоже был художником. Она время от времени надевала очки с сильными линзами и с дружеским и, безусловно, искренним интересом изучала мои труды над портретом Гауптмана, я же соскребал краску и начинал все заново. Ни она, ни модель ничего не говорили, только однажды Гауптман воскликнул, чтобы подбодрить меня:

— А дело-то подвигается!

Как и большинство крупных художников, он никогда не говорил много или не к месту. Я почти не слышал странных или неожиданных замечаний во время наших разговоров, да и во время его разговоров с другими. Эта отличавшая его «обычность», действовала благотворно, от собеседника не требовали особой заинтересованности или интеллектуального приспособленчества. К тому же Гауптман не считал меня значительным слушателем, я был еще слишком молод и неопытен. Только помню, как по какому-то поводу он произнес такую фразу:

— Твой характер — это твоя судьба…

Из колодца мудрости дорого любое слово, но еще неизвестно сохранят ли эти слова свою истину в сегодняшнем мире. Однако в тех обстоятельствах они звучали верно и значительно и производили нужное впечатление! Я невольно вспомнил разговоры Эккермана с Гете — какими непостижимо банальными кажутся они порою сегодня, когда время, износившись, изживает свою мудрость.

Судя по всему, Гауптман хорошо знал норвежскую литературу. Не знаю, встречался ли он когда-нибудь с Ибсеном, и не помню, говорил ли что-нибудь о его творчестве. Возможно, эта тема была для него исчерпана, и он уже признался, что был под влиянием нашего классика. О Гарборге {107}, самом неизвестном из всех норвежских писателей, Гауптман, напротив, говорил много. Роман Гарборга «Крестьяне-студенты», насколько я понял, оказал на него влияние в его натуралистический период, хотя особенно он на этом не задержался. Но мы с Кнутом Тведтом опять получили доказательство значения Гарборга, в том числе и для европейской литературы.

Однажды в Визенштайн позвонил Макс Тау. Он спросил, не хочу ли я на обратном пути посетить писателя Германа Штера и написать его портрет. Штер тоже жил в Верхней Силезии, причем совсем близко от Гауптмана, но позже я понял, что расстояние между жилищем скромного школьного учителя Германа Штера и великолепной усадьбой в Визенштайне во многих отношениях было неодолимо.


Наконец наступил день отъезда. Для меня этот визит был полон напряженного труда, который я добровольно взвалил на себя. Было трудно схватить самые характерные черты модели. Модель была чрезвычайно требовательна и, к тому же, постоянно пребывала в движении. Но я сумел сделать много эскизов, когда он сидел и разговаривал со своим секретарем или с Кнутом Тведтом, и все же рассчитывал позже закончить картину. В известном смысле я ее и закончил. Она была выставлена на моей дебютной выставке в Союзе Художников в Осло весной 1940 года, потом я подарил ее Максу, который в свою очередь подарил ее Кильскому университету, где она, очевидно, висит и теперь вместе с другими плохими портретами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже