– Меня-то уж точно загребут, – вздыхаю я. – Еще и в очередь за мной встанут.
– Но Алеша… – с отчаянием говорит священник. – Что с ним будет, когда вас станут разлучать?..
Какое-то время Мария молчит, смотрит в сторону.
– Знаете, – наконец говорит она. – Меня удивило, какой он стал взрослый за эти полгода… Я объясню ему. Думаю, он поймет…
Мария говорит медленно, словно с трудом вспоминает слова. Опять долго молчит, потом поднимает глаза на отца Глеба:
– Представьте: эти мужчины выносят меня и Алешу, потому что у нас «особый случай»… А потом возвращаются сюда, к своим детям… Разве так можно?..
Священник смущенно качает головой:
– Ох, Мария Акимовна, ваши слова… ваши доводы… Уж извините за прямоту, но они неожиданны для человека из правительства…
– Правительство тут ни при чем, – с печальной улыбкой говорит Мария. – Просто я наконец-то как следует выспалась…
17 апреля. Страстная пятница
Иеромонах Глеб
Стою в алтаре лицом к престолу, спиной к открытым Царским вратам. Слушаю, что происходит в храме. Звуки, наполняющие храм, новы и необычны: гул голосов, и в нем – всхлипывания, стоны, сонное бормотание. За моей спиной – спящие дети, получившие обычные вечерние дозы лекарств, их папы и мамы, врачи и сестры, и Вероника, и Яков Романович, и Мария с Алешей, и Иван Николаевич, и ксендз Марек… По храму плывут волны теплого воздуха от горящих свечей и самодельных масляных светильников…
Сегодня был день чудес. Алеша встал на ноги – впервые за три месяца. Мария пришла в себя. Вероника рассказала о невероятных вещах, происходящих с Ритой… А разве не чудом поместились в храме восемнадцать коек? И еще осталось место для нескольких матрасов возле распятия – чтобы мог отдохнуть кто-то из родителей, врачей и сестер.
Четыре койки поставили в алтаре – для самых тяжелых детей, которых перенесли из терминального отделения. Перед этим мы с Иваном Николаевичем укутали алтарную утварь в ризы и фелони, покрыли престол и жертвенник чистыми простынями. Мне показалось, Иван Николаевич делал это с робостью и благоговением. Потом он признался, что последний раз входил в алтарь в детстве, когда прислуживал отцу в их храме. «И когда мама еще была жива», – добавил он… Как жаль, что я почти ничего о нем не знаю!..
На правом клиросе белой ширмой отгородили уголок для Алеши и Марии, поставили там Алешину койку. Мария попросила, чтобы ее посадили в инвалидное кресло, сказала, что лежать больше не в силах. С каждым часом она двигается все увереннее, даже пытается сама крутить колеса кресла. Но говорит пока медленно, спотыкается на длинных словах. Репортерам настрого, под страхом выдворения из хосписа, запретили приставать к ней с расспросами. Сейчас репортеры вместе со Славой и его бойцами дежурят в большом коридоре – хотят заснять начало штурма и только потом отступить в храм.
Яков Романович отнесся к «великому переселению» со всей директорской серьезностью. Полдня по его приказу к храму везли и везли каталки, нагруженные препаратами и расходниками, пеленками и подгузниками, флягами с водой и коробками с едой. Моя ризница превратилась в провизорскую и продуктовый склад. В притворе организовали то, что главврач с неожиданной для него деликатностью назвал «гигиенической зоной», – пространство, разгороженное ширмами.
Там же, в притворе, устроили место для Бублика. Алеша удивился, что щенка нельзя пустить в храм, и я, честно говоря, не смог объяснить ему причину этого собачьего запрета, но все же настоял на его соблюдении, и беднягу Бублика даже привязали от греха рядом с его подстилкой, чтоб ненароком не прошмыгнул в храм. Он, впрочем, особо не возмущался, подкупленный щедрой порцией тушенки…
Переселение продолжалось до позднего вечера, но прошло на удивление несуетно. Потому что все – даже дети – были необычно сосредоточенны и молчаливы, погружаясь в тревожное ожидание.
…Гул голосов за моей спиной стихает, и наступает тишина. Догадываюсь о ее причине: через открытые Царские врата люди видят меня, неподвижно стоящего в алтаре, и думают, что я молюсь. А тут еще ксендз подходит и встает рядом. Через минуту тишина в храме кажется почти благоговейной. Даже спящие дети перестают бормотать и постанывать, и – еще одно чудо – ни у кого этой ночью нет приступа.