28 марта 1937 г. дачу Ягоды обыскал Фриновский, теперь заместитель Ежова. Самого Ягоду забрали на следующий день в московской квартире. Его повезли на Лубянку, и квартиру обыскивали целую неделю пять офицеров. Общество могло не обращать внимания на этот арест. (Через два дня политбюро санкционировало его исключение из партии и арест.) В галереях не было портретов Ягоды, на улицах не было памятников – даже фотографий было относительно мало: в этом Ягода был верным учеником товарища Менжинского. Осталась одна публикация для макулатуры, «Беломорско-Балтийский канал», и пришлось переименовать три объекта – железнодорожный мост на Дальнем Востоке, школу для пограничников и одну коммуну. Когда выдворили Троцкого и арестовали Зиновьева, приходилось искать для десятков городов новые названия, изымать миллионы книг из библиотек, ретушировать бесчисленные картины и фотографии. Ягода же утонул почти без пузырей.
На допросе Ягода сразу признался, что сочувствует Бухарину и Рыкову и что политика Сталина расстраивает его. Он даже сознался, что присвоил миллионы рублей у НКВД, чтобы меблировать дачи своих друзей. Но прошел целый месяц, а Ягода все еще не признавался в шпионаже и контрреволюции; следователи даже не нашли драгоценных камней, якобы украденных им. Некоторых его высказываний, однако, было достаточно, чтобы Сталин их подчеркивал в протоколе допроса:
«На самом деле большевиком, в его действительном понимании, я никогда не был… Но собственного мировоззрения у меня не было, не было и собственной программы. Преобладали во мне начала карьеристические… С правыми я был организационно связан… правые рисовались мне как реальная сила…» (69)
Ежов жаловался Сталину на упорство Ягоды, и Сталин предложил, чтобы за допросы взялся Евдокимов как член ЦК, уже отвыкший от следствия, но известный своей физической силой. Евдокимов уселся напротив Ягоды (который выглядел довольно жалко, в спадавших штанах без ремня и пуговиц, с руками в наручниках за спиной), выпил рюмку водки, засучил рукава, показывая обезьяньи бицепсы, и принялся колошматить бывшего шефа по голове.
Дальнейшие показания Ягоды смешивают правду с вымыслом (70). Он уже не видел смысла в сопротивлении Евдокимову и признался, что хотел свергнуть руководство с помощью кремлевской охраны и военных командиров, этим снабжая Сталина и Ежова нужным материалом против Красной армии. Он говорил, что отравил, с помощью доктора Левина из НКВД, фактически всех знакомых и друзей, умерших в течение последних четырех лет: Менжинского, Горького, Максима Пешкова, Куйбышева. Он даже сознался, что отравил кабинет Ежова ртутными испарениями. Странно было то, что, несмотря на обещание сохранить ему жизнь, он не хотел признаваться ни в шпионаже, ни в убийстве Кирова. Как он остроумно заметит на суде, «если бы я был шпионом, то уверяю вас, что десятки стран вынуждены были бы распустить свои разведки».
Очень часто показания Ягоды звучат правдиво. Он называл себя скептиком «в маске, но без программы», сторонником Сталина, а не Троцкого из расчета, а не убеждения. Пока Ягоду мучили допросами, ставили целый ряд расстрельных процессов – второй группы зиновьевцев, старших офицеров Красной армии, – и арестовывали Бухарина и его сторонников. Из всех этих новых следствий НКВД выжимал еще больше материала (большею частью фальшивого), дискредитирующего Ягоду Но Ягода благородно осуждал сначала себя и потом уж только тех, кого арестовали и обрекли: о тех, кто еще на свободе, он старался не говорить.
Самые обидные показания против Ягоды содержало длинное письмо его собственного шурина, Леопольда Авербаха, к Ежову (17 мая):