«Именно Ягода прямо толкал нас на максимальное втягивание в эту борьбу против А.М. Горького, на непартийные попытки прикрыться его именем. […]
Несколько раз Ягода говорил о неизменно плохом отношении к нему К. Е. Ворошилова, и говорил он это в тоне явной ненависти.
[…] Не раз, в частых беседах у А.М. Горького, чувствовалось, что Ягода не разбирается в том, о чем идет речь. […] Горький нужен был Ягоде, как возможное орудие в политической игре…
Я пишу Вам это заявление, обязанный до конца и всесторонне раскрыть гнуснейшее лицо Ягоды и все известное мне в его вражеской деятельности, обязанный сделать все от меня зависящее, чтобы партия могла полностью и целиком выжечь эту гангрену, очистить советский воздух от этой мрази и вони» (71).
Этим мерзким доносом Авербах отсрочил свой расстрел на год. На несколько месяцев Ягоду оставили в одиночестве в камере. В декабре НКВД возобновил натиск, чтобы выбить из него признание, что он участвовал в отравлении Максима Пешкова и самого Горького. Исповедь Ягоды была двусмысленной – он говорил, что не мешал Крючкову поить Пешкова, возить его по дорогам в открытой машине, класть его спать на скамьи, мокрые от росы, что потом вызвал доктора Левина, лечившего Максима опасными лекарствами. Он признался, что врачи под его надзором ускорили кончину Менжинского и что он сам ускорил смерть Горького (возвращенного раньше времени из Крыма) и Куйбышева (которому Ягода якобы дал командировку в Среднюю Азию). При очной ставке с Ягодой несчастные врачи признали свою вину, но не помнили, каким именно образом они умерщвляли больных. Они сказали, что Ягода убил бы их, если бы они ослушались его (72).
Больше Ягоду не допрашивали. В начале 1938 г. к Ягоде в камеру подсадили Владимира Киршона, союзника Авербаха. Киршон, стукач не менее талантливый, чем драматург, передавал все, что говорил ему Ягода, майору Александру Журбенко, эфемерной звезде среди следователей Ежова. Кажется, с Киршоном Ягода говорил так искренне, как никогда в жизни. Он хотел только знать, что случилось с женой Идой, с сыном Генрихом, с возлюбленной Тимошей. Он ждал смерти. Он отрицал, что отравил Горького и сына Горького, не только потому, что был невиновен, а потому, что такое признание причинит Тимоше горе. Как осужденный умереть, он отказался бы от своих признаний, если бы это не «сыграло на руку контрреволюции». Если бы разрешили ему свидание с Идой, он смог бы перенести суд, но мечтал о том, чтобы умереть до суда, и чувствовал себя психически больным. Он постоянно плакал, задыхался (73). Со слов одного тюремного смотрителя передают, что Ягода даже вспомнил о своих иудейских корнях. Он восклицал: «Есть Бог! От Сталина я заслуживаю только благодарность, но я нарушал заповедь Бога десять тысяч раз, и это мое наказание».
Вечером 8 марта 1938 г. Ягода встал со скамьи подсудимых на последнем из сталинских показательных процессов. Как заметил Троцкий, если бы Геббельс признался, что он агент папы римского, то удивил бы мир меньше, чем Ягода, обвиняемый как агент Троцкого. Только Бухарин и Ягода иногда смели намекать публике, что весь процесс – фабрикация. Ягода отказался рассказывать, кроме как на закрытом заседании, о своем участии в смерти Пешкова. Что касалось смерти Кирова, он утверждал, что принципиально был против терроризма. От всех предложенных Вышинским версий событий Ягода отбивался, говоря: «Так не было, но все равно», «Разрешите на этот вопрос не отвечать» или: «Они утрированы, но это не имеет значения». По словам Ягоды, он в первый раз видел на скамье подсудимых доктора Казакова, будто бы отравившего Менжинского по его приказу. Показания доктора Левина и Крючкова Ягода отверг, как «сплошную ложь». Вышинский не слишком давил на Ягоду, человека, который знал цену обещаниям Сталина и которому уже нечего было терять. Ягода указывал Вышинскому, что тот может давить на него, но не слишком.