«Отведите, но только не бросьте.Это – люди; им жалко Москвы.Позаботьтесь об этом прохвосте:он когда-то был ангел, как вы.И подайте крыло Никанору,Аврааму, Владимиру, Льву —смерду, князю, предателю, вору:ils furent des anges comme vous.Всю ораву, ужасные выистариков у чужого огня,господа, господа голубые,пожалейте вы ради меня!От кочующих, праздно плутающих[11]уползаю и вот привстаю,и уже я лечу, и на тающихрифмы нет в моем новом раю.Потому-то я вправе по чинук вам, бряцая, в палаты войти.Хорошо. Понимаю причину —но их надо, их надо спасти.Хоть бы вы призадумались, хоть бысогласились взглянуть. А покаостаюсь с привидением (подписьнеразборчива: ночь, облака)».Так он думал без воли, без веса,сам в себя, как наследник, летя[12].Ночь дышала: вздувалась завеса,облакам облаками платя.Стул. На стуле он сам. На постелиснова – он. В бездне зеркала – он.Он – в углу, он – в полу, он – у цели,он в себе, он в себе, он спасен.А теперь мы начнем. Жил в Париже,в пятом доме по рю Пьер Лоти,некто Вульф, худощавый и рыжийинженер лет пятидесяти.А под ним – мой герой: тот писатель,о котором писал я не раз,мой приятель, мой работодатель.Посмотрев на часы и сквозь часдно и камушки мельком увидя,он оделся и вышел. У насэто дно называлось: Овидийоткормлен (от Carmina). Мутьи комки в голове после чернойстихотворной работы. Чуть-чутьморосит, и над улицей чернойбез звездинки муругая муть.Но поэмы не будет: нам некудас ним идти. По ночам он гулял.Не любил он ходить к человеку,а хорошего зверя не знал.С этим камнем ночным породниться,пить извозчичье это вино…Трясогузками ходят блудницы,и на русском Парнасе темно.Вымирают косматые мамонты,чуть жива красноглазая мышь.Бродят отзвуки лиры безграмотной:с кандачка переход на Буль-Миш.С полурусского, полузабытогопереход на подобье арго.Бродит боль позвонка перебитогов черных дебрях Бульвар Араго[13].Ведь последняя капля Россииуже высохла. Будет, пойдем.Но еще подписаться мы силимсякривоклювым почтамтским пером.Чуден ночью Париж сухопарый[14].Чу! Под сводами черных аркад,где стена, как скала, писсуарыза щитами своими журчат.Есть судьба и альпийское нечтов этом плеске пустынном. Вот-вотзахлебнется меж четом и нечетом,между мной и не мной, счетовод.А мосты – это счастье навеки,счастье черной воды. Посмотри:как стекло несравненной аптекии оранжевые фонари.А вверху – там неважные вещи.Без конца. Без конца. Только муть.Мертвый в омуте месяц мерещится.Неужели я тоже? Забудь.Смерть еще далека (послезавтра явсе продумаю), но иногдасердцу хочется «автора, автора».В зале автора нет, господа.И покуда глядел он на месяц,синеватый, как кровоподтек,раздался где-то в дальнем предместьепаровозный щемящий свисток.Лист бумаги, громадный и чистый,стал вытаскивать он из себя:лист был больше него и неистовствовал,завиваясь в трубу и скрипя.И борьба показалась запутанной,безысходной: я, черная мгла,я, огни и вот эта минута —и вот эта минута прошла.Но, как знать, может быть, бесконечнодрагоценна она, и потомпожалею, что бесчеловечнообошелся я с этим листом.Что-нибудь мне, быть может, напелиэти камни и дальний свисток.И, пошарив по темной панели,он нашел свой измятый листок.В этой жизни, богатой узорами(неповторной, поскольку онапо-другому, с другими актерами,будет в новом театре дана),я почел бы за лучшее счастьетак сложить ее дивный ковер,чтоб пришелся узор настоящегона былое, на прежний узор;чтоб опять очутиться мне – о, нев общем месте хотений таких,не на карте России, не в лоненостальгических неразберих, —но, с далеким найдя соответствие,очутиться в начале пути,наклониться – и в собственном детствекончик спутанной нити найти.И распутать себя осторожно,как подарок, как чудо, и статьсерединою многодорожногогромогласного мира опять.И по яркому гомону птичьему,по ликующим липам в окне,по их зелени преувеличеннойи по солнцу на мне и во мне,и по белым гигантам в лазури,что стремятся ко мне напрямик,по сверканью, по мощи прищуритьсяи узнать свой сегодняшний миг.