— Давно, — сказала Бента печальному другу своему, — давно следую я за тобою, несколько раз уже пробежала по следам твоим все дорожки сада, и ты не приметил меня или, может быть, не хотел приметить. Для чего бежишь ты от друзей своих? Мой отец говорит, что он уже тебя почти никогда не видит, а я... но ты опять задумчив, ты хочешь быть один, мой друг! Что может быть страшнее одиночества?
Владимир молчал, как бы не слыша дрожащего голоса Бенты, наконец взглянул на нее с видом удивленья, и две крупные слезы, блиставшие на щеках девы прекрасной, повторили ему то, чего не слыхал он.
— Милая, — сказал ей тронутый Паренский, — я кажусь тебе странным, может быть жестоким: ты счастлива, не понимая, что могут быть люди, мне подобные, в которых убито все, даже самое чувство.
— Зачем, — воскликнула Бента, — зачем был ты на этом севере, где остыло твое сердце, где лицо твое сделалось суровым, а взор бесчувственным? Для того ли взросли мы вместе, чтобы не понимать друг друга? Кого боишься ты — меня ли? Давно ли есть в твоем сердце тайны, которых я знать не должна? Давно ли знаешь ты такое горе, которого я разделить не могу?
— Давно, — отвечал Паренский, — к несчастью, давно. Мой друг! Я не отравлю твоей жизни, не огорчу тебя несчастною повестью, которая может разочаровать тебя в твоих счастливых заблуждениях. Ты улыбаешься всему в мире — не меняй этой улыбки на змеиный смех горестной досады!
Бента не понимала слов Владимира, но он выговорил их с таким усилием, лицо его так побледнело, что она замолчала и заботливо на него смотрела.
Долго оба безмолствовали — он от беспорядка мыслей, она от страха или, может быть, от другого чувства, еще сильнейшего. Наконец, Владимир прервал тишину:
— Друг мой! Слыхала ли ты про любовь?
— Слыхала, — отвечала вполголоса робкая дева.
— Страшись этого чувства.
— Отчего?
— Оно... оно меня убило. Там, на этом севере, я знал деву. Она была так же мила, как ты; прости меня, Бента, она была тебя милее...
При этих словах Вента, которая по сих пор лежала на плече Владимира, приподнялась и отодвинулась.
— И где же теперь эта дева? — спросила она.
— Где? не знаю. Она... но у ней щеки не горели этим пурпуром, у ней сердце не билось, как твое.
Вента снова склонилась на плечо юноши.
— Если ты любил, — сказала она, — если ты любишь: можешь ли быть суровым? Чуждаться людей? Ужели она могла не любить тебя?
— Слыхала ли ты, — прервал ее Владимир, — что любовь уносит покой сердца и драгоценнейшее сокровище девы — невинность?
— Слыхала, и не верю. Нет! не могу верить... Река слез мешала ей говорить более.
— Люби меня, и я буду добрее, — шептала она, рыдая, и бросилась на шею Паренскому.
— Оставь меня! Оставь меня! — говорил он, отталкивая деву. — Беги! ты еще невинна.
— Люби: я буду добрее, — шептал дрожащий голос.
— Беги! — закричал юноша, — ты меня не знаешь. Ты будешь проклинать меня. Я...
— Люби меня! Я твоя навеки. — Бента еще не договорила своих слов, как уже пламенные уста Владимира горели на груди ее. Они упали на скамью...
Не осуждайте их, друзья мои!., не осуждайте их... Если б мне было можно продлить ваш восторг, счастливцы! Если б мне можно было превратить эту ночь осеннюю в прелестный вечер мая, унылый свист ветра в сладостный голос соловья и окружить вас всею прелестью волшебного очарования! Но хотеть ли вам другого счастья? Любовь — лучшая волшебница. В первый раз в объятиях друг друга, вам более желать нечего. О Бента! Зачем не скончала ты жизни, когда твой друг прижимал тебя так крепко к груди своей? Твое последнее дыхание было бы счастливою песнею. На земле не просыпайся, дева милая! Скоро... неверная мечта взмахнет золотыми крыльями, скоро, слишком скоро слеза восторга заменится слезою раскаяния.
— Нет! Владислав! Этого не могу простить. Подумай сам. Тебе двадцать лет, барону пятьдесят. И ты с ним связываешься! За что? за безделицу: за то, что он вырвал у тебя перчатку сестры моей и отнял случай поднести ее, покраснеть и пролепетать несколько слов. Признаюсь, я служу уж второй год, три раза был секундантом и сам имел две честных разделки, а никогда не находился в таком неприятном положении. Что скажет отец мой, когда узнает завтра, чем дело кончится, узнает, что ты имел дуэль с бароном, убил его или сам убит? Гроза вся рушится на меня. Опять мне недели на три выговоров и советов.
Так говорил молодой гусар, гр<аф> Любомиров, шагая взад и вперед по комнате и досушая второй стакан пунша. Между тем Владислав сидел, поджавши руки, спиной к дверям и не слушал красноречивого проповедника. Лишь изредка, когда звенел колокольчик и кто-нибудь входил в кондитерскую, задумчивый юноша лениво поворачивал голову, вставал, раз пять без нужды снимал со свечи и колупал воск. Вдруг вынул часы, топнул с досадой ногою и прибавил вполголоса: «Четверть одиннадцатого, а его нет как нет!» Но только что он промолвил эти слова, дверь лавки застучала, колокольчик зазвенел, и в первой комнате раздался пугливый голос.