Уже было около полуночи. Мне должно было отправиться на левый фланг. Казак, Ермак безымянный, подвел мне коня, подал нагайку, я вскочил на седло и помчался широкою тропинкой около лагеря. Кто-то ехал передо мной рысцой и бормотал что-то про себя. Я тихо следовал за ним. Любопытство прислушивалось к словам его. Это были жалобы самому себе, военная зависть:
Отрядный офицер свернул влево, а я вправо; таким образом мы, никогда не встречаясь друг с другом, расстались. Мог ли он догадаться, что я преступным ухом подслушал те слова, которые он говорил сам себе, и выдал их в свет, приделав к ним бахрому из рифм?
Темнота ночная застлала дорогу. Призадумавшись, я ехал полем; вдруг раздался в ушах моих вопрос, на который всякий (хотя бы он был голодная собака) обязан отвечать: солдат!
Этот вопрос, сделанный мне ночью часовым на передовой цепи, я считаю за самый счастливейший и умнейший из всех тех, на которые я должен был отвечать. Без него, под покровом ночи, в предположении, что и плотный некрасовец[442]
, с густою бородой, в русском перепоясанном кафтане, в высокой мерлушковой, цилиндрической, перегнутой на бок шапке, стоя на турецкой передовой цепи, также не заметил бы меня, и я, блуждая между передовыми неприятельскими укреплениями, верно, ударился бы лбом обо что-нибудь, принадлежащее султану Махмуду.Какое неприятное чувство наполнило бы душу мою, если б уроженцы Булгарии, Румилии, Албании, Боснии, Македонии, Анатолии, Армении, Курдистана, Ирак-Араби, Диарбекира[443]
и всех мест и всех островов, принадлежащих блистательной Порте[444], окружили меня, воскликнули:Сидя на пространной бархатной подушке, сераскир[446]
спросил бы меня, каким образом попал я в турецкий лагерь.— Заблудился, — отвечал бы я.
«Не заблуждения, а путь правый ведет под кров Аллаха и его пророка», — сказал бы Гуссейн и велел бы меня отправить в Константинополь.