А потому, сказал ему Пацаев, что настоящая правда — если, конечно, Лузгин желает ее услышать — проста и банальна: их вообще не надо трогать, не надо им мешать, не надо тянуть их за уши в другую, смертельно опасную для них цивилизацию. Сорок лет назад, когда сюда пришли нефтяники, на территории района проживало около шестисот больших семей приобских манси. Сегодня — пятьдесят четыре. Другие вытеснены за пределы территории, ассимилировались или исчезли, сгинули, пропали без вести — на выбор, как понравится. Да, севернее Сойкинского месторождения еще живут эти полсотни, мы дарим им моторки и снегоходы, у них есть рации и современные лекарства, их дети учатся у нас, есть даже буровик-манси или даже два, но Сойка скоро кончится, дебиты падают, и мы пойдем севернее, это неизбежно, и снова их вытесним — куда, в тундру? Они же лесной народ, они там вымрут, если не вымрут раньше от водки, у них с какими-то ферментами неладно от природы, они от первого стакана алкашами делаются, с ног падают, и лечить их бессмысленно. Мы для них — чума, что бы мы ни делали зараза. Даже когда откупаемся — зараза, и, быть может, в еще большей степени. Единственный разумный выход — оставить их в покое, не лезть к ним даже со своей помощью, и вот тогда кто-нибудь из них выживет. У них даже боги — другие и другого от них требуют. И, между прочим, постарше наших будут. Я-то сам атеист, сказал Боренька, но разницу вижу. Они — люди, понятно, а не боги, — тысячи лет не потребляли и не добывали ничего вопреки природе и сверх необходимого. Вот сети у них были слабые, им приходилось много с ними вкалывать, с утра до ночи. Мы дали им капроновые, хрен порвешь. А куда им зараз столько рыбы, и что им делать с этой рыбой и освободившимся временем? Тогда ввели ограничения на вылов, на отстрел — само собой, ведь ружья появились. Снегоходам и моторкам нужен бензин — значит, едем в город, а там везде лавки с водкой. Снова запрет: не продавать спиртное представителям вымирающих народов. А они к нашим запретам и квотам не привыкли. Они их понять не могут, у них веками свои жизненные нормы складывались. Значит, стресс, угнетенная психика. И еще очень важно: они перестали быть хозяевами, самыми главными на своей земле. Ты не бери себе в голову ханта, который пьяный спит в сугробе. Вообще они очень гордые люди, прекрасные охотники и воины. Когда в тридцатых годах тут было восстание, их стойбища с самолетов бомбили — по-другому в лесах их взять не могли. Что, не слышал об этом? Не приняли лесные братья советской власти, они вообще любую власть не очень-то принимают. Зато если кончатся нефть, газ, уголь, все кончится, и экономика гикнется, и цивилизация наша гикнется, — они останутся, они выживут и будут дальше жить еще миллион лет. На, возьми…
Пацаев протянул ему листки с компьютерным набором. Лузгин прочел на первой странице жирно отпечатанный красивый заголовок, повернулся и бросил бумаги в корзину. Оставь, сказал Пацаев, для черновиков. Нас, блин, ругают за перерасход бумаги, объявлена борьба с непрофильными тратами.
Как же Лузгин со временем устал от разъяснений! Все вокруг, кого ни спросишь, объясняли ему что-то, чего он не знал или не понимал. Нет, неверно: ему казалось, что он знает и понимает, что он видит перед собой достаточно ясную картину, но лишь до тех пор, пока он не задавал очередной вопрос и ему не начинали отвечать, и тогда картина начинала распадаться, перестраиваться, как будто чьи-то ловкие руки крутили у него перед глазами кубик Рубика, причем с обратной целью: не сложить, а разрушить грани. Но задавать вопросы — это была его работа и привычка, а теперь, после отказа Харитонова, еще и грязная задача, отвертеться от которой уже не удастся: Агамалов отбыл за границу, молва вязала этот факт с грядущей передачей власти, эмиграцией, а без Хозяина в деле Вальки Ломакина оставался только один путь — через старика.
— Скажи-ка, Боря, — задумчиво спросил Лузгин, — ты хорошо знал Вольфа? Что это был за человек? И почему вокруг его имени сейчас такая, скажем, пауза?
— Конечно, знал, — ответил Пацаев. — Мы с ним дружили.
— Да ты со всеми якобы дружил.
— Не со всеми и не якобы. С Агамаловым, например, дружбы никогда не было. Он уже тогда умел такую шторку опустить: и не видишь, а чувствуешь. С Геркой — да, дружил и водку пил, но потом Герка тоже шторочку себе придумал. А вот Витька Вольф был совсем другим человеком. Ему на должность было наплевать, с ним мы дружили по-настоящему.
— И водку пили?
— Еще как.
— Правда, что он спился? И умер от этого?
— Послушай, ты, — сказал Пацаев, — не трогай Вольфа, хорошо?
— Но ведь его умышленно споили. Мне так рассказывали…
— Кто рассказывал? — Боренька всем телом подался вперед и растопырил пальцы, как это делают в кино бандиты на разборках. — Шваль коридорная? Уже напели, суки… Что они знали о Витьке? Ни хрена они не знают! Споили, спился… Не все так просто, парень… Это про нас с тобой можно сказать: споили, не споили…
— Ты же знаешь, я не пью. И ты не пьешь. Мы-то с тобой не спились, верно?