Он никогда, однако, не умел пьянствовать дольше трех суток подряд. Жить в подпитии — да, мог и дольше, однако же не пьянствовать по-черному. Но ему нравилось именно пьянствовать. А потом болеть, отходить, отдыхать от алкоголя и, едва почувствовав себя условно трезвым и относительно здоровым, напиваться снова. Многие из его закадычных друзей постоянно находились в подпитии, что, впрочем, совсем не мешало им при любом удобном случае напиваться вдрызг, а далее опять продолжать существование в подпитии. Так жил, пока не умер, его друг — телевизионный режиссер, вяло преследуемый общественностью и начальством за вечный запашок. Режиссер пил по принципу «одна минута — один грамм» и за рабочий день высасывал бутылку соответственно. Всем помнился хрестоматийный случай, когда режиссер, внявший голосу разума и профсоюза, вышел на запись трезвехоньким и схлопотал немедля докладную за появление на работе в нерабочем состоянии: он путался пальцами в кнопках и не успевал реагировать на происходящее в студии. Лузгин видел, как он плакал в коридоре, потом хватил сто граммов спирта в аппаратной, пришел в себя и впредь таких нелепостей, как неожиданная трезвость, себе уже не позволял. Он был хорошим другом, и Лузгин вспоминал его с нетягостной, тешащей душу печалью, как и многих других хороших друзей, которые, казалось, всегда будут рядом, а потом в одночасье исчезли. Другие, что с годами приходили им на смену, их заменяли, но не замещали, а водка замещала все на свете.
— Послушай, Боря, — сказал Лузгин уткнувшемуся в экран компьютера Пацаеву, — ты Вальку Ломакина знаешь? Ну, лыжник, спортсмен знаменитый.
— Который вокруг тебя крутится? — Боренька щелкал мышью, не отрываясь от экрана.
— Почему — крутится? Он мой друг, мы сто лет с ним знакомы.
— Жулик он, твой друг Ломакин. Жулик и кидала.
— А ты откуда знаешь? — растерянно спросил Лузгин.
— Работали вместе.
— Когда?
— В начале девяностых. Он нашей нефтью приторговывал.
— Да ты что?
— А вот то… — Пацаев щурился в экран и почесывал бороду свободной рукой. — Вокруг нас тогда много разных бандитов крутилось.
— Бандитов? Почему — бандитов?
— Сам сказал: лыжник, спортсмен.
— Ну, не каждый спортсмен…
— Который в нефтянку лез — каждый. Или был из бандитов, или под ними ходил.
— Но ты же сам с ними работал! — отчаянно выпалил Лузгин. Боренька приподнял брови, но взгляд на Лузгина не перевел.
— А мы со всеми тогда работали, — сказал Пацаев. — Такое было время. Веселое…
— Ну, а Валька конкретно?
— Я же сказал тебе: жулик, кидала.
— Поймали, что ли?
— А че ловить-то? Сам попался. Больше мы с ним дела не имели. Вот он и шустрил на вторичном рынке. Потому и полез к Кафтанюку. А этот сам кинет кого хочешь… Ты его спроси при случае про флотский мазут из Омска.
— Кого, Ломакина?
— Ну да. Девяносто восьмой, как раз перед дефолтом. Спроси, спроси… Интересно, что он тебе расскажет… О, глянь, «Тьюмен тудэй» кусок из твоей книги забамбашила! Любуйся…
Лузгин рванулся к монитору. Знакомый текст занимал в газете разворот со второй полосы на третью. Он быстренько вчитался: мемуары дедов, история с Прохоровым — и возмущенно заорал на Бореньку: почему без спроса, он же автор! Пацаев ответил спокойно, что согласованные тексты размещаются на открытом сайте компании, Лузгин в курсе, а открытый сайт для того и существует, чтобы им пользовалась пресса, так что нечего орать — смотри, как много взяли, радоваться надо, плохого текста столько не возьмут. Лузгин сказал, что эдак мы всю книгу растранжирим по кускам, потом неинтересно будет, исчезнет эффект новизны, неожиданности, думать же надо, на что Пацаев иронично усмехнулся и похлопал его по плечу: мол, все в порядке, не дергайся, оценят твой труд и талант, будь спокоен, и добавил, как бы между прочим, что в кассе премию дают к Новому году, Лузгин есть в списке, Траор утвердил, так что рви когти, писатель, и портфель возьми, а то не донесешь…