— Сегодня — нет, завтра — посмотрим. У нас с тобой, Вова, может быть, в жизни и повода-то не было спиться по-настоящему.
— А у него, выходит, был?
— Я же сказал: не лезь…
— Значит, был?
— Не твое дело.
Пацаев замолчал, и Лузгин, профессиональный разговорщик, тянул это молчание, отлично зная, что первым нарушит его тот, кто не хотел ответить: он или ответит все-таки, или примется нападать, а на самом деле — оправдываться. И Боренька, болтун и забияка по природе, действительно не удержал рот на замке и стал рассказывать про Вольфа, какой это был настоящий друг и великий организатор.
Его любили. Пацаев так это сказал, что Лузгину даже завидно стало. Вот именно что любили, а не просто уважали или боялись. Была у человека необъяснимая, таинственная вещь — то, что именуется противным русскому слуху термином «харизма». Виктор Вольф мог не приказать, а попросить, и люди работали сверхурочно и даром. Мудрый старик Плеткин его первым и вычислил, и привлек, и возвысил, а потом уже Вольф потащил за собой и Эдика Агамалова, и Геру Иванова. И когда назрел вопрос о замене старику, Витька сам и предложил Эдика в президенты, хотя все были уверены, что президентом будет Вольф, великий и могучий. Он не любил кабинетную жизнь, а еще больше — московскую коридорную толчею, министерские интриги, многозначительную тишину кремлевских переходов. Да, он был дружен с Бурбулисом, в те годы главным человеком после Ельцина, и мог бы толкнуть «Сибнефтепром» вперед «Лукойла» в нефтяные придворные дамки, но умудрился разругаться с другом Геной из-за копеечных, в масштабе намечавшегося бизнеса, второстепенных мелочей. Так что во многих существенных смыслах было правильно, что Вольф уступил свое по праву место Агамалову и остался главным инженером, организатором производства, любимцем всех и вся.
— Но ведь он пил уже тогда, — перебил Бореньку Лузгин, — мне же рассказывали: когда ваш головной офис еще был в Москве, люди не могли попасть к нему неделями. Он же пил на своей даче в Жуковке. Люди сидели в приемной, им говорили: будет в одиннадцать, будет в час, будет в три, придите завтра в девять. Ну, было же такое, Боря, что скрывать-то! Но я причины не пойму…
— И не поймешь, — сказал Пацаев. — Все, ладно, я побег. Тебе тут, кстати, некто Сорокин звонил. Знаешь такого?
Лузгин кивнул и сразу отрезал вопросом опасную тему:
— А Земнов не звонил? Ничего нового нет? Ну, про внучку старика… Ты его видел, Земнова? Не спросил?
— Видел вчера, но не спросил.
— Ну как же так, Боря!
— А вот так! — обиделся Боренька. — И без этого столько проблем, особенно у Димки. Да ты глазоньки-то не выпячивай, не надо… Были бы новости — он бы первый сказал. Ишь ты, блин, один дедушка Вова у нас такой добренький… Ты вообще знаешь, что тебя наши пресс-бабы зовут Дед? А меня не зовут. А ведь мы с тобой одногодки. Вот так-то.
Лузгин подумал не спеша: не дать ли ему в морду? А еще лучше — выпить. Чего угодно, например — пива, и много, до тяжелой смури, когда тело в порядке, а голова уже не держится. Или водки, и тоже много, и смурь будет другая: голова в порядке, мысли вьются, а ниже — сплошное желе. Абсенту и кофе тоже неплохо, до галюников, с дискретными перемещениями в пространстве и времени. Нет, виски! Это благороднее. Не угодно ли, сэр? Отнюдь! В каком смысле, сэр?.. Лузгин знал, что он удержится, хотя и сильно накатило впервые за весь период трезвости. Но он знал: это только первый звоночек, когда хочется чего угодно, лишь бы внутрь, но знаешь, что с этим справишься. Потом будет звоночек второй, когда нестерпимо захочется чего-то конкретного, и даже вкус всплывет в гортани, и рот наполнится слюной, но с этим ты справишься тоже. А вот когда приспичит в третий раз, и снова чего угодно, и ты вдруг почувствуешь невероятную близость, доступность спиртного, не важно где оно: рядом, в холодильнике, или за полгорода в ночной единственной лавке, вот здесь ты сдашься. Еще продержишься час или день, или минуту, еще наберешь полную грудь воздуха и задержишь дыхание, и будешь терпеть изо всех сил, до мушек и кругов в глазах, но вскоре выдохнешь неминуемо, потому что дышащему нельзя без воздуха.