Мы условились с Блоком, что я приеду летом в Шахматово. Невеселый это был приезд. Блок жил с матерью в большом доме, Любовь Дмитриевна была где-то далеко на гастролях. Незадолго перед тем Блок получил наследство от отца, профессора Блока, умершего в Варшаве, и перестроил большой Шахматовский дом. Появились новые комфортабельные комнаты, и здесь все было чисто, аккуратно, деловито. Блок сам любил работать топором: он был очень силен.
– Хорошо, что ты приехал, – встретила меня Александра Андреевна. – Саша страшно скучает. Сегодня мы говорили: хоть бы страховой агент приехал!
В заново отделанном доме нависала тоска. Чувствовался конец старой жизни, ничего от прежнего уюта, Блок предавался Онегинскому сплину, говорил, что Пушкина всю жизнь «рвало от скуки», что Пушкин ему особенно близок своей мрачной хандрой.
С.
Александр Александрович был измучен и переутомлен заботами о хозяйстве и стройке, а кроме того нервная болезнь его матери настолько усилилась, что пришлось отправить ее в санаторий. Она вернулась оттуда в начале июля, как только можно было въехать в обновленный дом, но мало поправилась, а новизна впечатлений и обстановки еще хуже подействовали на ее нервы. Болезненное состояние матери сильно влияло на Блока и раздражало Люб. Дмитр. Были и другие причины, создавшие ряд столкновений между женой и матерью Ал. Ал. Все это вместе создавало крайне тяжелую и тревожную атмосферу.
Дорогой Георгий Иванович. Пьянствую один, приехав на Сестрорецкий вокзал на лихаче. Если бы Вы сейчас были тут – мы бы покатались. Но вас нет. И потому я имею потребность сообщить об этом Вам.
Дело в том, что Петербург – глухая провинция, а глухая провинция – «страшный мир». Вчера я взял билет в Парголово и ехал на семичасовом поезде. Вдруг увидал афишу в Озерках: цыганский концерт. Почувствовав, что здесь судьба, и что ехать за Вами и тащить Вас на концерт уже поздно, – я остался в Озерках. И действительно: они пели бог знает что, совершенно разодрали сердце; а ночью в Петербурге под проливным дождем на платформе та цыганка, в которой собственно и было все дело, дала мне поцеловать руку – смуглую, с длинными пальцами – всю в броне из колючих колец. Потом я шатался по улице, приплелся мокрый в Аквариум, куда они поехали петь, посмотрел в глаза цыганке и поплелся домой. Вот и все – но сегодня все какое-то несколько другое и жутковатое. Ну, до свиданья.
В субботу я поехал в Парголово, но не доехал, остался в Озерках на цыганском концерте, почувствовалось, что здесь – судьба. И, действительно, оказалось так. Цыганка, которая пела о множестве миров, потом говорила мне необыкновенные вещи, потом – под проливным дождем, в сумерках, ночью на платформе сверкнула длинными пальцами в броне из острых колец, а вчера обернулась кровавой зарей.
Евгении Федоровне Книпович Блок прямо говорил: «Цыганская венгерка мне так близка, будто я ее сам написал!»
Раз у Иванова невзначай сорвалось: «Блок же пьет – пьет отчаянно».
Припоминаю смутно – видел я его в угарный ночной час, в обстановке перворазрядного ресторана, в обществе приятеля-поэта, перед бутылкою шампанского; подносил ему розы и чувствовал на себе его нежную улыбку, его внимательный взор…
Помню, например, долгий, внешне бессвязный, но внутренне-многозначительный разговор о любви, – об ее «изломах» и «муке» и «жертвенности» (выражения Блока), который возник у нас во время встречи в 1909 или в 1910 г.