Цивилизация для Эдгара Дега прекрасна именно потому, что сопряжена с почти непреодолимыми трудностями. Трудно мыть человеческое тело, чтобы впихнуть его затем снова в корсеты, галстуки и прочие узы. Трудно поместить тело маленькой девочки в балетную пачку, а затем всевозможными неестественными способами гнуть ноги, спину и руки. Женщины должны подчиниться, собаки должны подчиниться, лошади должны подчиниться тоже — а затем, наконец, должны подчиниться художник и зритель. Педантично сделать природу тем самым, чем она должна быть в оковах цивилизации, — но никогда, слышите, никогда и ни в коем случае не устранять ее полностью. Что мы видим в неуклюжих женских телах, залезающих в свои ванны, — так это что тело всегда есть нечто естественное, животное, плотяное. И это вот плотяное нечто должно корежиться, взбрыкивать и почти бунтовать — но не так, чтобы совсем. Не бывает цивилизации без этого напряжения. По крайней мере, именно так это видел Дега — а он заглянул глубже, чем кто бы то ни было. Без этой чудесной и безжалостной пытки цивилизации не бывает.
Франц Марк, который родился спустя поколение после Дега или вроде того, обнаружил, что рисовать в манере Дега уже не способен. Предложенная Дега цивилизационная формула казалась Марку бессмыслицей. Противоречия зашли чересчур далеко. Нелепость — физическая нелепость цивилизации и того, что она вытворяет со всем живым, — для Марка уже не служила источником красоты. Она несла лишь уродство. Выход из ситуации, казалось бы, очевиден. Сбросить ярмо. Сорвать ремешки, уздечку и шоры. Вернуться в глушь к свободе и безмятежности. Живопись Франца Марка иногда почти что это и утверждает. Да и сам он во множестве случаев почти что так и думал. Завороженность Марка войной — той самой, которая будет стоить ему жизни, — рождалась, как мы не раз видели в его письмах к Марии, из той надежды, будто Первая мировая со всеми ее ужасами и разрухой способна к тому же выжечь структуры уродства, засевшие, с точки зрения Марка, в самом сердце европейской цивилизации.
Франц Марк запросто мог бы стать художником реакции. В некотором смысле он всегда и был художником реакции — художником-реакционером, художником, реагирующим на ужасное положение, в каком тогда оказалась цивилизация. Поэтому он вполне бы мог устремить свой взгляд в глушь, стать поборником всего дикого и примитивного — всего противоположного цивилизации, которая прямо у него на глазах и еще на глазах дряхлеющего Дега рвала саму себя в клочья.
Марк определенно видел всю мощь дикого и примитивного. Ему хотелось пробудить эти силы, неявно присутствующие в каждом произведении искусства, созданном до рождения современного мира. Альманах «Синий всадник», который Марк сделал вместе с Кандинским, — сборник текстов, картинок и репродукций — есть дань этой затаившейся мощи и всем тем силам, что бурлили на поверхности уничтожавшей саму себя европейской цивилизации. Но отменять современность и возвращаться к чему-то девственно-чистому Марк вовсе не собирался. Он смотрел в другом направлении. От того, чтобы просто оглядываться назад, его что-то удерживало. И обычным реакционером он в этом смысле не был. Он рассматривал кризис отнюдь не как шанс вернуться назад, а как возможность неожиданно прыгнуть вперед. Будь он реакционером, его живопись была бы продуктом неожиданной реакции — той, которая принимает цивилизационную ставку, а потом эту ставку еще и удваивает.
Короче, Франц Марк никогда не был поборником возвращения к дикости или того, чтобы восстановить примитивное как таковое. Дега был человек настоящего, Д. Г. Лоуренс с настоящим боролся. Но Франц Марк — он был человек будущего. Он глядел в будущее с надеждой. Не будем забывать этот, в общем-то, поразительный факт. Мы знаем, какой катастрофой была Первая мировая, и еще знаем, что в рамках неумолимого исторического процесса, где одна катастрофа влечет за собой другую, Первая мировая привела к еще большей катастрофе Второй мировой, — поскольку мы это знаем, то мысль, что Франц Марк мог видеть царивший вокруг совершеннейший ужас, отдать этому ужасу собственную жизнь и все-таки даже в день своей гибели быть человеком, исполненным надежды, — это мысль, постичь которую трудно. Но постичь ее мы должны.