«…и вот она — вот она, моя пиэсса, вот слова, написанные в тиши уединения, — вот они громко, ясно и отчетливо гремят в безмолвной, несколько сумрачной и полной головами зале».
В полумраке торжественно убранной ложи, среди хризантем, тоскливо светящихся в застоявшемся воздухе, пропитанном запахом теплого бархата, он сидел, не касаясь выпуклой спинки кресла, прямо и неподвижно, как перед темным зрачком фотокамеры, держа на коленях портретик Луизы — свой горестный талисман. Радость и страх, сменяя друг друга, поднимались в груди и знобящими волнами ударяли ему под ключицы. Не отрываясь ни на мгновение, он пристально смотрел в яркий провал освещенной сцены, следил за малейшими движениями актеров и чувствовал замирающим сердцем, как дрожат и качаются где-то в тревожном пространстве зала чаши незримых весов… Успех иль падение? «Нет, нет, — твердил он себе, — не надо ничего ждать от первого акта! Это экспозиция, пролог — вещь легкая. Всё решит второй акт! Именно второй акт… Я дождусь его спокойно… спокойно… сморкаются, кашляют… Прямо всем залом, как будто назло! Как будто сговорились… сговорились… говорит! Федор говорит! Да, это Федор… его монолог… это второй акт… Уже? Так скоро? Что-то я думал о втором акте… Ах да! Теперь всё решится… весы… Но он же плохо говорит монолог, совсем ни к черту!., ни к черту… Впрочем, смотри-ка, внятно. Садовский… выходит; вышел превосходно!., хорошо! хорошо!.. Великолепная игра — он старается; Пров Михайлович старается! Ага… вот и Шумский… тоже страшно старается. Что это? Смех? Смеются!.. Замолчали. Тишина. Почему так тихо?»
Сцена за сценой прошел второй акт — и занавес закрылся при глубоком молчании публики. Драматург, слушая эту убийственную тишину, сидел с закрытыми глазами; смуглое лицо его стало бледным, в цвет холодного воска. «Мой весь расчет был основан на втором акте — по-моему, если второй акт не вызывает рукоплесканий у публики, пиэсса не имеет шансов на блистательный успех».
Рукоплесканий не было. Объявили антракт, но публика еще с минуту не двигалась с места. Все были озадачены. В ложу к Александру Васильевичу постучали. Он встал, открыл дверцу. Вбежал Феоктистов и тут же затараторил:
— Шумский плох-плох-плох! А ваша трагедия… ну что? ничего!
Трагедия!.. Кобылин едва сдержал себя, чтобы не наговорить Феоктистову дерзостей и не выставить его вон из ложи. «Вокруг меня стало смутно — холод, чувство отчаяния и ни одного взгляда, ни одной руки». И почудилось вдруг Александру Васильевичу на один лишь короткий, но мучительный миг: провал, неуспех, позор! И поплыли в сумрачном зале пышные люстры, сияя зловещим огнем, исказились злорадными гримасами напудренные лица, и грянули в душу, сражая ее ядовитыми стрелами, сомнение, неуверенность, страх. «Однако же публика не равнодушна, — успокаивал он себя. — Вся зала зашевелилась! Кругом страшный говор, шум, разговоры и споры… Это должно что-то значить… Да, да, это переломная минута, за которой идет или успех или падение. Что ж, посмотрим. Интрига завязалась — и публика стоит сама перед собою вопросительным знаком, который… который еще не есть знак восклицания!»
Ему казалось, что антракту не будет конца; теряя самообладание, он поминутно вытаскивал из кармана жилетки часы и раздраженно смотрел в маленькое безучастное личико циферблата, поблескивающее унылыми усиками стрелок… Но вот дирижер поднял над своим затылком палочку, оркестр мгновенно ощетинился смычками; музыка заиграла, зашумел занавес…
«Третий акт, — записал он потом в дневнике. — Сцена Расплюева с Федором двинула публику! Сцена Расплюева с Муромским разразилась страшным могучим залпом хохота! В глубоком молчании, прерываемом едва сдерживаемыми рукоплесканиями, сошел конец третьего акта…»
Одно лишь мгновение была тишина… А потом будто лавина сорвалась. Грохот аплодисментов заполнил весь зал; взлетали над головами и порхали, как пестрые бабочки, букеты, перчатки и веера; крики «браво! браво!» неслись отовсюду; в партере, на бельэтаже и в ложах все встали и аплодировали стоя, кто-то из первых рядов выкрикнул: «Где автор?!» — и весь зал подхватил:
— Автора! Автора!!
— Кобылина на сцену! Ура! Ура!
— Найти его! Качать!!
Александр Васильевич не выходил. Спустя час он писал в своем кабинете: «Я надел шубу, взял шляпу — и ускользнул из ложи, как человек, сделавший хороший выстрел. И в коридор. И там был слышен целый гром рукоплесканий. Я прижал ближе к груди портрет моей милой Луизы — и махнул рукой на рукоплескания и публику. Успех, успех — и только!»
Наутро после премьеры он отправил письмо матери в Петербург:
«Любезный друг маменька.
Пишу тебе несколько строк, ибо опоздал на почту. Вчера давали пиэссу — впечатление сильное, успех большой, но мог бы быть и больше. Публика была озадачена, была кабала, последнее действие взяло свое. За ложи платили до 70 рублей серебром, всё было набито битком. Завтра дают опять, и уже мест нету, всё взято. Меня вызывали, но я не вышел. Не стоят они того, чтобы я перед ними поклонился».