«Мама стала жертвой своего тщеславия», – проговорился по другому поводу Лев Гумилев, которому Эмма Герштейн отводит ключевую роль, роль царевича Дмитрия в драме, разыгравшейся в «сумраке прогнивших нар» и обращенных внутрь очах материнской души. Ее «догадка» основывается на анализе темы вины в циклах «Cinque», «Шиповник цветет», а также в черновиках и набросках А.А. из лесмановского собрания, посвященных встречам с «заморским гостем». «Вина» в них тесно, как показывает Герштейн, переплетается с мотивом «всегдашней Руси». «Убиенный, по преданию, в Угличе царевич Дмитрий Иванович был виноват только в том, что он родился. Сын Иоанна Грозного не должен был существовать на земле, он мешал другим претендентам на русский престол. Таким же безвинным страдальцем стал в том же девятилетнем возрасте сын Анны Ахматовой и расстрелянного поэта Николая Гумилева. Он был обречен на несчастье самим фактом своего рождения и оказался центральной фигурой в трагической развязке остросюжетного конфликта»[164]
.Однако, как свидетельствует стихотворение «Молитва» (и некоторые другие из ранних книг А.А.[165]
), образы царевича, ребенка-жертвы, «темной Руси», а также темы царствования и славы в тех или иных комбинациях возникают задолго до воплощения трагического сценария на подмостках реальности. Можно предположить, что первой «оглядкой» (в тыняновском смысле) стала «туча над темной Россией» 1914 года, Первая империалистическая война:Именно война мобилизовала «патриотические», «надменные» смыслы, сподвигнув поэта к пересмотру своей поэтики под знаком «победы» и монументального «мы». В «Молитве» А.А. готова отдать все самое дорогое с человеческой точки зрения ради славы России. То не были брошенные на ветер слова. Молитва была услышана, обернулась пророчеством. В других, куда более знаменитых стихах, написанных в иных апокалиптических обстоятельствах, «облако славы» по закону смежности переходит к пророчествующим устам, тому рту, которым «кричит стомильонный народ». При внимательном чтении, преодолевающем страх и отвращение к барабанщикам, гвардейцам, палачам, книга Романа Тименчика позволяет заглянуть под ослепительную королевскую шаль и увидеть стигматы и ордалии сакрального тела[166]
. Они нераздельны и неслиянны в жизнестроительстве Ахматовой, как нераздельны и неслиянны ее эпическая автоканонизация и радикальный кенозис, распространяющийся на отношения не только с сыном, но и с собственным даром: «Реквием» – это поэма отречения от всего, ради того чтобы стать «измученным ртом» и памятником во дворе тюрьмы. Таково царственное слово, которое долговечнее и превыше всего. Ибо сказано: сберегший душу свою потеряет ее.К истоку Зеро
Пам
Лучшая эпитафия Хлебникову принадлежит Хармсу:
Я тоже вижу Гран-Бориса сидящим – за столиком в кафе «Борей», со стаканом железнодорожного чая (с подстаканником). Грузная, мощная фигура в неизменной прозодежде и отрешенно-наблюдательный, с заговорщицкой хитринкой (стоит в дверях появиться доброму знакомому) взгляд магнетически притягивают к себе, становятся «глазом бури» разношерстного богемного сборища, пока еще не оставленного судьбой. С ним уютно. С ним можно молчать: редкая, вообще говоря, возможность, за которую я ему бесконечно благодарен. Иногда он просит у меня сигарету и курит, не затягиваясь, смакуя сам факт дымящейся сигареты в пальцах. Точно так же, с каким-то ласковым испугом, как на роскошь, он посматривает на то, что налито у меня в рюмке. Иногда просит «пригубить», но не губит, а скорее вынюхивает содержимое, мечтательно жмурясь. В такие минуты в нем проступает что-то озорное, мальчишеское – и одновременно