Как утомительна быстрая ходьба по комнате! Две крошечные фразы. Семь слов очевидности, и более ни звука. Он уже не сможет сказать: «Я тебя не так понял». Он уже не сможет спросить: «Что ты имеешь в виду?» Ибо понять иначе, придать иной смысл, помимо главного и единственного, невозможно.
«Сестра Лида неравнодушна к тебе. А ты?»
Нет-нет, только не это. Он станет разуверять меня. Станет целовать. Я буду реветь, не в силах оторваться от него. Реветь и думать: «Все ложь, ложь, ложь».
Не то, не о том. Лучше всего мне подъехать к ней на квартиру. И вот тогда…
Ада сует руки в карманы брюк. Тогда… Впрочем, что будет тогда, представить сложно.
Ада начинает нервничать. И теперь уже все мысли раскручивались в обратном порядке: виноват папа; сестра Лида, человек коварный, невыносимый; Кеша — эгоист.
Если и должно кого-то жалеть, так это ее. Уступать незачем — все потеряно, все. Ада видит себя человеком обиженным, безответной жертвой. Разговор с папой, Кешины объяснения. Собственно, объяснения уже изменить ничего не могут.
«Поздно, — скажет Ада, — поздно. Уходи». Нет, не так. На дверь ему укажет папа. А она будет смеяться ему в лицо резким, отрывистым смехом. А потом явится сестра Лида. И папа, схватившись за голову, будет бегать по комнате.
«Я старый человек», — застонет папа. Но ей наплевать на папину истерику. «Молчание равнозначно соучастию. Ты был соучастником». Она не сможет этого выговорить спокойно, она закричит. Папа побледнеет: «Девочка моя, ты сошла с ума».
А ее уже не удержать. Понесло, закрутилось: «Твоя старшая дочь — шлюха. Умная, коварная шлюха!»
— Господи, — Ада устало вытирает вспотевший лоб. Зеркало. Комната в зеркале. И маятник часов выскакивает из темноты и возвращается туда ежесекундно. Бормотание глухое, торопливое: «Ничего нет, ничего нет. Все враки, бред собачий. Кеше проще. У него работа. У него на переживания и времени не хватает. А может, он и не переживает вовсе».
Кинулась к столу, вывернула ящик. Кешины письма. Ада знает их наизусть. Семь безответных писем.