— Да я про свое, — вполне миролюбиво отреагировала Е. — Это мне двадцать было, так я гвоздь в косяк, веревку зацепила, на табуретке приготовилась, на часики наручные посматриваю — когда свидание подойдет, чтобы извергу сразу всё доказать, а он, паразит, даже не опоздал и в дверь стучится, стучится, дурак, хотя я заранее отперла… Раньше без стука вваливался, бегемот, а тут культурой застрадал, верблюд чокнутый! А мне что — «входите» крикнуть и после табуретку отпихнуть? А этот козел еще раз в дверь стукнул и удалился — топ, топ… А я на табуреточке с готовой веревкой… В жизнь не прощу! Хотя тебе-то что до всего этого…
— Ну и плюнь…
— А тут сколь ни плюй — на себе навесишь.
— А ты еще на что-нибудь посмотри.
— А тут ничего больше, одна я…
Что-то окутывает меня плотным облаком. Некий приближающийся смысл. Интересно, отчего же его так трудно понять.
Как бы я играла в шахматы, если бы не знала правил? Произвольно соединяла бы фигуры, ссыпала в кучу, выбросила бы то, что неудобно выпирает, — ферзя, например. Или короля. И без всякой последовательности тасовала бы нефритовые формочки, которые за что-то любил мой отец.
Знает ли теперь что-нибудь другое мой папа? А почему следует знать там и не следует знать здесь? Или наше незнание есть незнание детства? Когда утверждают что-то про капусту и плохих мальчиков, норовящих заглянуть под подол, хотя мы давно привыкли к джинсам. Что-то оберегает от неправильного понимания и опасности, с ним связанной? Но все равно настает минута, когда мы узнаем, — и что? Человек и здесь придумал противозачаточное средство — блокирует себя религией и стандартами. Но предпочтительнее ли положение хотя бы тех, кто приводит свои души в церкви и мечети? Моя православная тетка, папина сестра, соблюдает все святоотеческие предписания, она тоща, как прошлогодняя трава, ее жизнь — непрекращающийся пост, и уже много лет я не видела на ее лице улыбки. Улыбается ли ее душа?
«О чем я? Путаюсь в трех соснах, о чем-то взываю… О чем я взываю?»
— Ты знаешь, Ген, а у меня есть душа.
«В чем и дело!» — вскочил Ген. И тут же замер в самой внимательной стойке, не спуская с меня глаз.
— Разве ты об этом знаешь? — удивилась я.
«Об этом все знают», — скромно ответил Ген.
— Но я-то не знала!
«Вряд ли это возможно, — усомнился Ген, клацнув зубами в собственный бок. — Лично я знаю каждую блоху, которая рыскает в моей шерсти. Они по-разному снуют и по-разному кусаются. Они кусают — мы становимся одним — как же я могу не знать?»
— Извини, Ген, сегодня же куплю тебе какую-нибудь импортную морилку… Ты улыбаешься, что ли?
«Я всегда улыбаюсь, когда ты со мной разговариваешь».
— Это как тебя понимать? — спросила я подозрительно.
«Только как радость, что моим продолжением стало такое замечательное божество».
— Что ты несешь, Ген? Я — твое продолжение?
«А я — твое. По отдельности ничего не бывает. Все, что любишь, есть продолжение».
— А что не любишь?
«Такое становится прошлым. Оно умирает. Из него вытекает время. Время катится вперед, как волна».
— Ген, не притворяйся доктором наук. Ты не мог этого сказать.
«Разумеется, не мог. Это сказала ты».
— Ген… А моя душа — ты уверен, что она есть?
«Как бы я тебя понимал, если бы у тебя не было души? Ты молчишь, но мы разговариваем — разве это не доказательство?»
— Ген, но ты же не можешь знать человеческие слова!
«Сотню-другую знаю. Но сейчас мы разговариваем не словами».
— Но я слышу слова.
«Ты слышишь те слова, на которые переводишь сама что-то другое».
— Что такое это другое?
«Оно так велико, что можно понимать только частями. Наверно, для этого так много людей — каждый чувствует свою часть и говорит, как она называется. Назови и ты, тогда я буду знать, как об этом сказать».
— Вот ты и признался, что не знаешь.
«Знать — не мое назначение. Я могу создавать для тебя благоприятную среду. Вы называете это — любить».
— А ты понимаешь, зачем мне такая среда?
«Может быть, понимаю. Но ты не имеешь слов для перевода. А без слов вы уже не поверите даже самим себе».
Ген зевнул и лег, прилепившись пузом к крашеному полу. Глаза его сонно закрылись, но тело было обращено в мою сторону, как локатор.
— Ген… — позвала я молча.
Под веками шевельнулись белки.
«Я слышу», — сказал Ген.
— Чем ты слышишь, Ген?
«Я плыву».
— Пудель, ты бредишь.
«Чем ты слышишь воду, когда плывешь? Вода везде, ты внутри, ты чувствуешь любое колебание…»
— Тебе это зачем-то нужно?
«Мы не имеем того, что не умирает».
— А мы?
Пудель перекатился на бок, вытянул лапы, прикусил несвоевременную блоху.
«Ты всё еще спрашиваешь?» — проворчал он.
— Выходит, все эти религиозные байки…
«Если они живут так настойчиво, то, может быть, имеет смысл заглянуть в них поглубже?»
Так разговаривала я с белым пуделем или сама с собой, и была уверена, что пес понимает больше, чем я.
Так белый пудель Гений заставил меня достать с полки запылившуюся толстую книгу в самодельном кожаном переплете. Книгу собственноручно переплел мой отец. Темная кожа хранила линии давних произвольных сгибов, линии казались древним чертежом, указывающим путь к забытым тайнам.