Спустя неделю я получила от него письмо. Он писал, что после нашего с ним разговора находится в затруднительном положении, поскольку «поглощен» этим делом и предстоящим судом. Многие из его друзей считают, что я не должна «выступать в качестве свидетеля», написал он. Дядя Джо пытался быть рассудительным. Он предупредил, что я должна думать об Израиле, потому что «польза Израиля превыше всего». Возможно, мне придется свидетельствовать, продолжал он, потому что вдруг О’Коннор нанял какого-нибудь антисемита, который может «использовать бесчестные методы и изводить свидетелей, чтобы в конце концов дискредитировать их»? Возможно, мое свидетельство будет полезным для Израиля, поскольку я сама еврейка, так что мое присутствие на свидетельской трибуне станет подтверждением справедливости и сбалансированного подхода. Но возможно, все будет не так; возможно, меня сочтут Иудой, предательницей соплеменников. «Решение тебе придется принять самой», — заключил он.
Неделю спустя дядя Джо оставил на моем автоответчике такое сообщение:
Помни, дорогая, что это не просто суд над одним человеком; он касается всего мира, в котором совершались эти злодеяния. Мне сложно выразить свои чувства, потому что я до сих пор чувствую себя виноватым в том, что во время холокоста я, как и многие миллионы других евреев, делал слишком мало… Я очень благодарен тебе за то, что ты так серьезно отнеслась к этому делу, но я чувствую, что ты гораздо больше потеряешь, нежели приобретешь, если будешь участвовать в этом процессе, в ходе которого ты можешь сказать нечто такое, о чем потом будешь жалеть всю жизнь. Ты должна учитывать этот риск. Рад поговорить с тобой даже через твой автоответчик. Не пропадай, дорогая! Спокойной ночи!
Суд над Джоном Демьянюком начался 18 февраля 1987 года. Я следила за происходящим по газетным сообщениям. 23 февраля показания давал первый свидетель обвинения 61-летний Пинхас Эпштейн.
— Это он сидит там, — сказал Эпштейн, показывая на Джона Демьянюка (я снова отметила для себя высокопарный перевод слов с идиша, который придавал событию оттенок старомодности). — Годы, конечно, изменили его, но не настолько, чтобы он стал неузнаваемым. Есть некоторые особенности, которые и по прошествии стольких лет остаются в памяти. Я вижу Ивана каждую ночь. Он как будто выгравирован у меня в мозгу. Я не могу избавиться от этих впечатлений.
После того как Эпштейн указал на Демьянюка, многие из пятисот зрителей встали и начали аплодировать.
20 февраля показания давал 65-летний Элияху Розенберг. Розенберг был отправлен в Треблинку из Варшавского гетто вместе с матерью и сестрами и провел там одиннадцать месяцев. С матерью и сестрами его разлучили сразу по прибытии в лагерь, и никого из них он никогда больше не видел. В зале суда Розенберг рассказал, как охранники в Треблинке заставили его убирать трупы других евреев из газовых камер. Сначала они зарывали трупы в братских могилах, но позже нацисты сменили тактику, и его заставляли заталкивать трупы в печи для сжигания. Однажды, рассказал Розенберг, он украл немного хлеба и получил тридцать плетей от охранника по имени Иван, который заставил его считать удары плетью вслух, а в конце экзекуции сказать: «Спасибо!»
— Я помню этого Ивана очень хорошо, — заявил Розенберг в суде. — Я видел его возле газовой камеры с его инструментом для убийства, что-то вроде трубы или плети. Я видел, как он бил своих жертв, орал на них и хлестал их, пока они входили в газовые камеры.
Прокуроры попросили Розенберга подойти к Демьянюку. Демьянюку предложили снять очки, и он снял их и протянул руку Розенбергу, по-видимому, чтобы поздороваться с ним. Розенберг в ужасе отдернул руку. «Иван! — воскликнул он. — У меня нет ни малейших колебаний и сомнений. Человек, на которого я смотрю в данный момент, — это Иван из Треблинки, из газовых камер. Я видел эти глаза, глаза убийцы, и это лицо. Как ты смеешь протягивать мне руку, ты, убийца!»