Читаем Свобода и любовь (сборник) полностью

– Ты, Груша, наша. Это все знают. Вот только зачем ты в иконки веришь?… Ну, ну, не сердись! Не хмурься. Не буду. Не стану дразнить тебя да спорить. Сегодня, Груша, у меня будто праздник на сердце. Светло, легко, свободно… А знаешь, кто меня исцелил? Ну-ка? Угадай!

– Не придумаю.

– Федосеевы.

– Да что ты! Ну и исполать им за это! За этакое дело Федосеихе все ее грехи да мерзости простятся.

Смеются.

– А главной-то новости я, Груша, тебе так и не сказала… У докторши была. В положении я… Ребеночка жду.

– В положении? Груша руками всплескивает. Да как же это так? Да как же ты мужу-то волю дала? Как ребенка-то без отца оставила? Или по-модному аборт сделать собралась?

– Зачем аборт? Пусть растет ребеночек… А муж что? Одна слава, что «отцы»… Вот у Федосеихи трое, а Федосеев к Доре ушел…

– Да как же ты одна его растить будешь?

– Зачем одна? Организация вырастит. Ясли устроим… Тебя думала в ясли сотрудницей пристроить… Ты ребят любишь. Вот и будет ребеночек наш с тобой, общий…

– Коммунистический?

– Именно! – Забавно обеим.

– А теперь, Груша, скорей за укладку. Завтра рано поезд идет. Завтра на работу еду. По-своему поставлю. Алексеевич благословил… На работу опять!.. Радость-то какая, Груша, понимаешь?

Схватила Грушу за руки. Закружились, будто малолетки, по комнате. Чуть манекен не опрокинули. Хохочут – во дворе слышно.

– Жить надо, Груша! Жить! Жить и работать.

Жить и бороться. Жить и жизнь любить.

Как пчелки в сиренях!

Как птицы в гуще сада! Как кузнечики в траве!..

Александра Михайловна Коллонтай

Большая любовь

Повесть, 1927 год

I

Она не видела его семь месяцев, семь долгих месяцев. Когда они расставались, они думали, верили, что разлучаются «совсем», «навсегда»…

Прислонив голову к ее плечу и закрыв глаза, он говорил ей, что не в силах дольше выносить эту борьбу, эту двойственность, и лицо его казалось похудевшим, трогательно-детским и бесконечно милым ей…

– Раз доктор определил у ней («у ней», то есть у его жены) болезнь сердца, я буду чувствовать себя палачом, преступником, если буду доставлять ей малейшее волнение… Я не могу больше ее терзать. Надо сделать все, чтобы вернуть ей здоровье. Ты понимаешь, Наташа? Потом дети… Нет моих сил больше, не могу я с ними хитрить. У Саши такие пытливые глазки. Дети должны чувствовать, что я их безраздельно.

– Но сможешь ли ты всецело вернуться в семью? Сможешь ли вычеркнуть то, что было? Нашу близость, наше понимание с полуслова?… Не будешь ли ты страдать от одиночества? – осторожно, думая не о себе, а о нем, вопрошала она тогда.

– Что же поделаешь! Разумеется, я буду одинок… Будет тоскливо, холодно… Больше, чем могу сказать. – Он плотнее прижался к ней и, закрыв глаза, помолчал. Но другого выхода нет. И, как бы отгоняя темные думы о будущем, стал целовать ее теми ищущими, мужскими поцелуями, которые и радовали, и огорчали ее.

Сейчас она уже не понимала его. Сердце ее сжала несказанная мука.

Наташа ловила себя на том, что за целый день ни разу не подумала, не вспомнила о нем. И не знала, радоваться ли или печалиться этому. Тоска по нему, знакомая, острая, охватывала только поздним вечером, когда после нервного трудового дня она открывала ключом дверь своей комнаты – комнаты «холостой женщины».

В эти часы усталости физической, упадка сил, после дневного напряжения она себя чувствовала особенно одинокой, покинутой, никому не нужной. И звала его, тянулась к нему душой…

«Сенечка! Сенечка! Неужели не чувствуешь, как мне одиноко? Как больно… Как страшно одной.

Зачем, ты ушел совсем? Неужели ты не мог остаться возле меня как друг, только как друг? Ты бы мог отдать той все, всю свою заботу, нежность, свои ласки, а мне оставить чуточку тепла, просто человеческого тепла…»

Она писала это по ночам, но писем этих не отсылала. Ей просто надо было кому-нибудь пожаловаться, «поныть». Это облегчало. И пока писалось, верилось, что мешали лишь внешние причины, что, будь он в том же городе, не уйди он «совсем», он дал бы и человеческое тепло, и понимание, и участие…

В такие минуты Наташа забывала про то, что было; забывала, что и при нем душе было странно холодно и одиноко, что приходилось стоять одной перед лицом жизни, быть всегда сильной, всегда несущей. Она забывала, что его присутствие требовало двойного напряжения, что она уставала, выбивалась из сил и облегченно вздыхала, когда он уходил, чтобы без помех отдаться своим думам, своему настроению…

Это Наташа забывала. Ощущался ярко, отчетливо лишь холод одиночества, покинутости…

«Я точно вдова, – писала она ему, – я хожу по тем же местам, где мы, когда-то еще только «друзьями», ходили с тобою и где мы работали, думали и чувствовали вместе. Разве тогда, в те дни, мы не были одна душа? Разве не наша неповторимая близость зажгла нашу страсть?… А теперь я часто готова жалеть, зачем пришла страсть? Зачем вмешалась в то светлое, окрыленное счастье, что давала нам дружба? Если б мы остались только друзьями, ты бы не ушел от меня, Сеня».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже