Арехин возницу отпустил с наказом быть завтра к девяти утра. Сегодня от него пользы никакой. Не в том дело, что навеселе, Александр Александрович его бы протрезвил быстро, да и больше притворялся возница пьяным, чем был им. Просто вчера лошадь, действительно, дошла не только до Рамони, но и до своего предела, и потому следует ей отдохнуть.
После обеда Арехин из сарайчика притащил поленья для камина. Во всем замке их топилось только два — каминов, не поленьев. В холле и в спальне Были и печи, украшенные изразцами из самого из Дюсдорфа, однако не было истопников. Камин в спальне Арехин накормил досыта, в холле — впроголодь. Экономия должна быть экономной, пришла в голову глупая мысль.
Замок только вздохнул.
Он тянул время. До заката солнца, а вернее, до полуночи он, как и кучерова бабка, не ждал никаких новостей. А что делать? Разве в Ольгино сходить?
Сходили и в Ольгино. По морозцу, всё наливающемуся злостью, две версты по дорожке предстали чуть не Голгофой. Ознакомились с коммуной. Крики, брань, вонь, нестиранные тряпки. Этого добра и в Москве полно. Староста коммуны, большая сволочь, но и то выглядел обреченным — то ли сопьется с круга, то ли удавится. Или его удавят.
Для вида Арехин задал несколько вопросов — кто ходил на выставку картин, да не знает ли, случайно, что с этими картинами стало. Если кто по глупости взял, пусть подкинет. Иначе, если найдут картины — нехорошо будет. А если не найдут, то даже плохо.
Худшего не случилось — называть друг друга ворами в лицо обитатели коммуны не стали. Что ж, и это славно. Правда, восемь человек, разумеется, по одному, сказали, что хотели бы увидеться наедине. Их Арехин пригласил зайти в Замок после захода солнца.
И они с фройлян Рюэгг поспешили назад, пока окончательно не утратили веру в будущее объединенного жилья.
Посещение коммуны утомило больше давешней поездки Воронеж — Рамонь. Злоба всегда утомляет, своя ли, чужая. Хотя и взбадривает тоже. Какой организм. Как с водкой: один, выпив, спать хочет, другой в буйство впадает.
Он предложил Анне-Луизе к чаю большую рюмку шустовского коньяка (и чай, и коньяк, разумеется, из московских запасов), но та ограничилась только коньяком, чай пить не стала. После коньяка пошла спать.
Поспать — это хорошо. После мороза, прогулок и коньяка сон есть вернейшее оружие пролетариата. Сон, а не кирпич, как считают маловеры-оппортунисты, зарубите себе на носу, батенька…
Арехин и сам задремал, но бесцеремонный стук в дверь разбудил.
Пришли жалобщики, все восемь. Заходили в холл по одному, но жаловались — как ундервуд под копирку настрочил. Никто не убирает, соседи в борщ плюют, воруют тряпки, соль, спички. И добавляли, что картины если кто и украл, так комендант, украл и в город увезет по весне продавать. А прячет где-нибудь по погребам, вы его хорошенько, по-чекистски, допросите, он и признается.
Выпроводив последнего, Арехин разделся догола, поднялся в бельэтаж и на балконе принял снеговую ванну. Стало немножечко легче. В тесноте, да не в обиде, как же. Более ошибочной поговорки нет, наверное, в мире.
Снег и мороз взбодрили, он закрыл дверь на балкон, сделал несколько пробежек по коридорам замка и внизу, по холлу. Если кто наблюдает, скажет — спятил москвич, с жиру взбесился.
Наблюдают, нет? Сейчас, наверное, нет, но вскоре…
Потому он оделся попристойнее, оба браунинга-специаль спрятал под курткою. Стрельбы не предвиделось, но стоит остаться без оружия, как начинаешь об этом крепко жалеть. Это как с зонтиком: возьмешь с собой, ни капли с неба не упадет, забудешь — угодишь под ливень.
Открыл комнату, где прежде были развешены картины, а остались одни рамы. Затем вернулся в холл. Ну, подождем. Двери открыты, камин натоплен, в буфете кусок окорока, пусть небольшой, и краюха хлеба, в кармане у Арехина — фляжка с коньяком. С собою из Москвы он взял хорошую, в смысле большую, бутылку, но принципиально переливал во фляжку: путешественник с бутылкой — это одно, а путешественник с фляжкой — совсем-совсем другое. К приему гостей готов.
Часы на башне отбили полночь.
В саду гость, под деревом? В Замке, в каком-нибудь потайном ходе? Или только в сознании следователя по особым делам московского уголовного сыска?
Слишком уж многое оно, сознание, себе позволяет. И тень, приближающаяся к двери, и сама дверь, открывшаяся с легким скрипом, и мороз, хлынувший в холл, и…
— Добрый вечер, Александр Александрович!
— И вам вечер добрый, Павел Иванович!
Тень оказалась вовсе не тенью, а местным доктором, Павлом Ивановичем Хижниным. То есть местным он был лет восемь назад, после чего стал петербургским, работал ординатором в Институте Биологических проблем.
— Похоже, вы не удивлены нашей встрече?
— Единственное, чему я удивлен, так это вашим самокруткам. Махорка…
— Махорка притупляет классовое чутье не хуже кайенской смеси. Покурите с недельку махорку, и в любом обществе вы сойдете за первостатейного пролетария.
Вид у Павла Ивановича воистину был пролетарский — овчинный тулуп с прорехами, треух, штаны ватные, валенки, рукавицы заскорузлые…
— А что, донимают неприятности?