Это память сновидений — высохших цветов по подоконникам и заколоченных дверей. Откуда-то из глубины по оборванным проводам (телеграфным?) могут передаваться сообщения, гудки, треск в эфире, сигналы маневровых тепловозов, неразборчивые команды по громкоговорителю: «Вот, вот ты, оказывается, какой сентиментальный, вспоминающий свое детство, существовавшее только летом. Но это тебе ошибочно казалось, потому что оно существовало и потом… после лета. А летом… разумеется, разумеется, в прохладной тишине старого дровяного сарая, в тенистых подвалах кустов с их голубоватым духом сумрачных зарослей, вариант — водорослей, где прячется банка с водой, забеленная молоком».
А нынче?
В лесопоселке осталось только несколько жилых домов около Сытного рынка и путейские мастерские, двухэтажные же бараки на Плеханова и в Витебском переулке, около карьера и в заречье, пустовали, некоторые из них уже горели.
Заречьем местные жители именовали плешивый пологий холм за оврагом. Вернее сказать, даже не заречье, а завражье, где вечер всегда наступал много раньше благодаря низко идущим тучам, скрывающим свет, и старым, раскоряченным ветлам, рвущим своими сухими ветвями эти низко идущие тучи, вскрывающие снег. Были еще и мешки с цементом, и горы песка, и горящая на фоне неба пакля…
Небо.
Удивительно, но в эти края почти никто не приезжал из прежних обитателей, в том смысле что — «А чео-о там приезжать, нам и своих помоек хватает», при том что многие из них родились тут, прожили всю жизнь, похоронили на этом смиренном кладбище через поле к лесу… на глине через сосны… на досках через ворота и низкий завалившийся забор… на этом погосте похоронили своих родственников где-то в районе шестого, седьмого участков.
С трудом и неохотно вспоминали они свою жизнь в лесопоселке, путали события во времени, годы рождения и смерти, имена соседей, номера почтовых ящиков.
— Это Калугадва? — спрашивают путешественники и новоселы.
Место придумок геликоптеров и ракетопланов — из пушки, и на Луну собирался всё, собирался и никак не мог собраться, место воздушных парадов, место нахождения воздухоплавательной станции.
— Да, это Калугадва, а это старенький Циолковский.
Старик смотрел вниз на землю из-под густых, тяжелых, скалистых, каменных, снежных вершин, то есть бровей.
На стенах с отслоившимися обоями висят фотографические изображения: «Гуляющие на набережной реки Оки. Духовой оркестр пожарной команды города Калуги».
«Красные струганые наличники. С кремля к подолу по улицам неслись потоки воды после дождя. На бору торговали гильзами и творогом».
«На вражке лотошники собирались — верба, искусственные цветы, аптечные склянки, рваная бумага. У ворот жили воротники».
Что еще? «Записан в поминальнике за здравие и за упокой под именем епископа Евгения священномученика или преподобного Павла Прусиадского — 7 марта по старому стилю».
Пахнет прелыми листьями, тряпьем, сыростью. В заброшенном сарае на одичавшем огороде возможно было обнаружить какие-то старые вещи — кастрюли, велосипедные рамы, ржавые, страшные напильники, игрушки…
— Так это же Женьки Черножукова! С бабкой тут жил!
— Не пожил, не пожил…
— То есть как это — «не пожил»?
— Не-е, ну, в том смысле, что жил тут, конечно, с матерью, бабкой и дедом вот в этом бараке на втором этаже. Потом у него умерла мать, кажется, осенью умерла. Она до того все время болела, мучилась, мучилась… Хотя еще летом выходила на крыльцо, на солнце, и ветер слегка шевелил ее волосы. Ее звали Лидой. На похоронах собралось много народу — гости, соседи, родственники.
— Вроде у Женьки был еще отец? Почему ты о нем ничего не говоришь?
— Да, был… Павел из Калугиодин. Он не приехал на похороны, говорил, что опоздал, понимаешь, приехал только на следующий день или к вечеру, не помню точно, винился, просил отвести его на могилу Лиды. Он ведь тогда впервые увидел своего сына. Так они и жили вместе девять дней.
— А что Женя?