«Под облаком с серповидной луной, служащей подножием Богоматери, семь ступеней со стоящими на них ветхозаветными тайнозрителями воплощения Премудрости — праотцами и пророками: царь Давид с Ковчегом Завета, Аарон с жезлом, Моисей со скрижалью, Исаия со свитком, Иеремия с жезлом, Иезекииль с затворенными вратами, Даниил с Горой Нерукосечной. На каждой из ступеней надписи: вера, надежда, любовь, чистота, смирение, благость, слава. На семи столпах начертаны изображения из Апокалипсиса и их разъяснение как даров Духа Святаго согласно пророку Исаие: книга за семью печатями — дар премудрости, семисвещник — дар разума, „камень единый с семью очесами“ — дар совета, семь труб иерихонских — дар крепости, десница с семью звездами — дар ведения, семь фиал золотых, полных фимиама, — дар благочестия, семь молний — дар страха Божия».
Чтение закончено, и я стою в парадном, в свете закопченной, висящей под самым потолком электрической лампочки перед дверью квартиры, которую мы снимали в доме рядом с краеведческим музеем.
Нашими соседями по лестничной площадке были Никулины. Они занимали точно такую же квартиру, как и мы, но их окна выходили во внутренний двор, посреди которого находился фонтан, заросший кустами акации, что вываливалась из обколотой мраморной чаши и напоминала пену, которая всякий раз образовывается при схождении водяных потоков. Можно было даже вообразить себе, как погружаешься в эту истошную кипень, как захлебываешься стиральным порошком, задыхаешься, падаешь без сил с доверху забитым белыми цветами ртом.
Безногий инвалид на церковной паперти закрывал рот и тут же переставал храпеть.
Я подношу руку к кнопке звонка, вдавливаю ее в пластмассовый нарост в виде древесного гриба-чаги и слышу, как нашу квартиру оглашает дребезжание электрического зуммера.
Я уже почти готов объяснить свое опоздание на ужин.
Почти осознал свое недавнее звуковое потрясение, пережитое на бывшей даче караимов Гелеловичей.
И меня уже почти не тошнит после очередного поедания немытых и частью, как выясняется, неспелых «абрикотелей».
Дверь открывается, и в лицо ударяет дурманящий запах жареной картошки вперемешку с грохотом включенного на полную телевизора.
Я цепенею и сам не знаю почему начинаю вполголоса подпевать так напоминающей рев циркулярной пилы мелодии композитора Свиридова, под которую на черно-белом выпученном экране телевизора появляется заставка программы «Время».
Здесь диктор никогда не улыбается, она пытается заглянуть в мои глаза, буквально вымучивает меня своим сверлящим взглядом, а я как-то срамно горожусь в ответ и бессмысленно пялюсь на ее напомаженные губы и хлопья пудры, свисающие с узких арийских щек.
В кадре появляется заслуженный чабан на фоне уходящего за горизонт стада овец. Чабан что-то говорит корреспонденту, размахивает руками, может быть, даже и кричит, но я не могу разобрать его слов.
Будучи многократно усиленным, его вопль заполняет скальные горловины, так напоминающие разверстые рты, заросшие непроходимым кустарником низины, проточенные горными потоками щели, подобные глубоким, застарелым пролежням. Чабан снимает с пояса медный, оплетенный кожаными ремешками рог, подносит его к губами и начинает трубить в него.
От пронзительного воя кожа трескается на лице его, а кровь начинает заливать рот и глаза его, но заслуженный чабан продолжает трубить.
Таким неожиданным образом он хочет доказать молодому корреспонденту из Москвы, что Бог существует.
Однако корреспондент зевает, и я зеваю вслед за ним, потому что смертельно устал и хочу спать.
Над моей кроватью, стоящей в выгороженном алькове с круглым, почти наполовину залепленным голубиным пометом окном и настенными часами марки «Янтарь», висит портрет дочери хозяйки квартиры. Всякий раз, когда я забираюсь под одеяло, я стараюсь не смотреть на него.
Почему?
Да потому, что я знаю, что этого человека уже нет на свете, что она умерла в совсем еще юном возрасте и я ее уже пережил. Осознание последнего повергает меня в панику, еще большую, чем та, которую я испытываю всякий раз перед звучащей фотографией в краеведческом музее.
Попытка понять, почему все происходит именно так, ни к чему не приводит. Я ворочаюсь с боку на бок, изнемогаю от желания спать и одновременно от невозможности сделать это именно теперь, потому что внутреннее возбуждение нарастает. Последнее, на что я способен именно сейчас, так это выбраться из-под одеяла и посмотреть на портрет девочки еще раз.
Посмотреть спокойно, не отводя глаз, прогоняя дурные мысли.
Нет, ее лицо, что и понятно, абсолютно ничего не выражает, она смотрит куда-то в темноту алькова.
Она боялась появления врачей, но когда в конце концов они приехали, было уже поздно. Она умерла.
Это все неизбежность того, что должно произойти вне зависимости от нашего разумения, наших беспомощных попыток что-либо понять и упорядочить, потому что все в руках Божиих.
Я вновь забираюсь под одеяло, где воображаю себе эти руки.
Так, с мыслью о них, я засыпаю.
Голуби спят на жестяном карнизе.
Продавец мидий спит на пляже, укрывшись брезентовым мешком из-под рыболовных снастей.