Наконец все было готово. На модный показ приглашены были все постоянные клиенты. Среди них, разумеется, и господин, а ныне товарищ, глава треста тугоплавких металлов Борис Семенович Гусь-Ремонтный. Само собой, пригласили и Мариенгофа – но с клятвенным обещанием, что приведет наконец Есенина.
– Как скажете, – пожал плечами Мариенгоф, – моя совесть чиста. Но я вас предупреждал.
– Разумеется, о чем разговор, – встрял вездесущий Аметистов, – а скажите, пожалуйста, как поэт поэту, это правда, будто девиз чекистов – чистая совесть, горячее сердце, холодная голова? – У них все холодное, – с отвращением заметила присутствовавшая при разговоре на правах манекенщицы мадам Иванова, – все абсолютно. Это не люди, а какие-то земноводные. Я сразу поняла, что они все – германские агенты. За что только они свалились нам на голову?
На эту провокацию все промолчали. Только Буренин, от которого ждали, что он будет защищать чекистов, защищать их не стал, но загадочно заметил, что нет кары без вины и чекисты ни с того ни с сего никому просто так на голову не свалятся.
Перед самым показом в квартиру просочился Херувим. Вид у него был одновременно тревожный и несчастный. Прокравшись в комнату к Манюшке, он запер за собой дверь. Глаза его горели трагическим огнем. Манюшка посмотрела на него с изумлением.
– Манюска Хелувима люби не люби? – спросил он, корча рожи, которые любому незаинтересованному зрителю показались бы уморительными, но Манюшку встревожили.
– Что случилось, Херувимчик? – обеспокоилась она. – Ты здоров?
Херувим был здоров, но хотел знать, любит ли его Манюшка. Та, в свою очередь, хотела знать, чем вызваны такие дикие с его стороны вопросы.
– Я тебе зеню, – с отчаянием прокричал Херувим. – Санхай вези, дети лоди мало-мало! Есили нет, убивать буду!
– Кого убивать? – всполошилась Манюшка, – кого убивать, миленький?
– Усех убивать, – мрачно отвечал Херувим. – Тебя убивать, себя убивать, Ганцзалин убивать. Усех!
Манюшка, как могла, успокоила ходю, усадила его на диван, напоила водой и попыталась выяснить, что происходит.
То, что рассказал ей Херувим, поразило ее в самое сердце. Оказалось, что кто-то украл его брильянты. Точнее, не его, а графские, но от этого, как вы понимаете, было не легче.
– Как – украл? – всплеснула руками Манюшка. – Кто украл, когда украл?
Брильянты украли вчера, и украл их, как легко догадаться, неизвестно кто. В противном случае, конечно, этот кто-то уже бы лежал, разрезанный на мелкие куски верным ножом Херувима. Именно поэтому ходя имел трагический вид и даже производил впечатление буйнопомешанного.
И вот этот буйнопомешанный – и совершенно притом без брильянтов – пришел сейчас к Манюшке, чтобы жениться на ней и везти в Шанхай. Что она на это скажет? Манюшка быстро оценила взъерошенный вид влюбленного, горящие мрачным огнем глаза, судорожно сжатые кулаки и решила быть деликатной.
– Херувимчик, миленький, – сказала она, – сейчас не могу никуда ехать, у Зои Денисовны показ сегодня, куча дел. Давай попозже поговорим, когда ты брильянты найдешь, хорошо?
Тут, на счастье, ее позвала Зоя, и Манюшка бросилась вон из комнаты, оставив злого и обиженного Херувима в одиночестве. Вероятно, она даже не расслышала его яростного крика ей в спину: «Зенити не хоцесы?! Ганцзалина люби?» Впрочем, может быть, и расслышала. Но, даже расслышав, не придала ему особенного значения – ей просто хотелось сбежать подальше.
О том, что происходило в дальнейшем, рассказывать в деталях я не берусь, скажу лишь, что показ прошел с необыкновенным успехом. Манекенщицы не только выходили на подиум в самых откровенных нарядах, которые может вообразить себе сознательный пролетарий, но и танцевали, и пели, и вообще были преступно соблазнительны.
Есенин с Мариенгофом на показ опоздали, что, наверное, и к лучшему. Опоздал и директор треста тугоплавких металлов Борис Семенович Гусь, что было к худу, потому что в противном случае скандал, вероятно, вышел бы куда меньше и не было бы тех ужасных последствий, которые, в конце концов, возникли.
Так вот, Гусь пришел уже к концу показа и неожиданно для себя увидел на сцене блистательную Аллу Вадимовну. Но это было бы еще полбеды. Настоящей бедой явилось то, что на Алле красовалось платье с такими разрезами, о которых приличная женщина и помыслить не может, не то что надеть их на себя.