А женщины, сгрудившиеся в кухне, плотнее обступили кушетку – в полумраке их большие тела сделались размытыми, а на лицах застыли тусклые и отяжелевшие ритуальные маски скорби и сострадания. Приляг, приляг, Леона, говорили они монотонно, свершая обряд утешения. Приляг, Леона, ее здесь нет, успокойся…
А девушка из Армии спасения произносила мягким ровным голосом: Вы должны ее простить, миссис Пэрри, она ведь еще дитя. И еще эта девушка из Армии спасения сказала: На то воля Божья, поймите это. А та, что постарше, тоже из Армии спасения, с масляным одутловатым лицом и почти мужским голосом, прибавила: В райском саду дети расцветают, как цветы Божьи. Господу понадобился еще один цветок, и Он взял твоего малыша. Ты должна возблагодарить Его за это, сестра, и возрадоваться.
Остальным женщинам стало не по себе от этих слов, лица у них были смущенные и по-детски торжественные. Они заварили чай и сели к столу, где лежали пирожки, кексы и блинчики, – что-то они сами напекли, что-то нанесли другие соседки. Никто ничего не ел, потому что Леона есть не стала. Многие женщины плакали, не плакали только эти две – из Армии спасения. Элли Макги плакала тоже. Она была женщина дородная, круглолицая, полногрудая. И бездетная. Леона скорчилась под одеялом и раскачивалась туда-сюда, ее голова то наклонялась, то приподнималась (некоторые со стыдом приметили полоску грязи у нее на шее). Потом она приуспокоилась и сказала, вроде как удивленно: Я его до десяти месяцев грудью кормила. Он был такой послушный, его в доме-то не слышно и не видно было. Я всегда говорила, что он у меня самый лучший ребенок.
В сумраке перетопленной кухни женщины всей своей материнской плотью ощущали эту высокую скорбь. Они склоняли голову перед неряшливой, неприятной и безутешной Леоной. Когда заходили мужчины – отец, двоюродный брат, или сосед приносили дров, или, конфузясь, спрашивали поесть, – они сразу, осекаясь на полуслове, чувствовали некий молчаливый упрек в свой адрес. Выходя прочь, они говорили остальным: Да… Они все там. А отец, слегка под градусом и на взводе оттого, что от него ждут чего-то, а он сам не знает чего, говорил: Да уж, выплачь они хоть все глаза, Бенни это не поможет.
Ирен и Джордж вырезали из журнала кукол и всякую всячину. У них было готово уже целое кукольное семейство: мама, папа и дети, и теперь они вырезали для них одежки. Патриция, поглядев, как они вырезают, сказала: Эх, мелюзга, да кто же так вырезает! Смотрите, у вас повсюду белые края! Ваши одежки и держаться-то не будут, сказала она, вы им все загибалки срезали. Она взяла ножницы и вырезала очень аккуратно, не оставляя ни единого белого краешка. Ее бледное смышленое личико чуть склонилось набок, губы плотно сомкнулись. Патриция все делала, как взрослая, у нее ничего и никогда не бывало «понарошку». Она не играла в певицу, хотя собиралась стать певицей, когда вырастет, – может быть, петь в кино или на радио. Она любила рассматривать журналы про кино, журналы, в которых печатали картинки красивых нарядов или шикарных комнат, она заглядывалась в окна некоторых красивых домов в новом районе на окраине.
Бенни пытался вскарабкаться на кушетку. Он вцепился в журнал, и Ирен треснула его по руке. Бенни захныкал. Патриция ловко подхватила его и отнесла к окошку. Она поставила брата на табуретку перед окном и сказала: Гав-гав, Бенни, смотри, там гав-гав, – собака Манди встала, отряхнулась и медленно затрусила по дороге.
Гав-гав, вопросительно сказал Бенни, хлопнув ладошкой по стеклу, и прижался лицом к окну, чтобы увидеть, куда же ушла собака. В свои полтора года Бенни говорил только «гав-гав» и «Брэм». Брэмом он называл точильщика, который изредка проходил мимо. Его звали Брэндон. Бенни его узнавал и всегда бежал встречать. Другие дети уже в год с небольшим знали гораздо больше слов, чем знал Бенни, и умели куда больше, чем делать ручками «па-па» и «ладушки», большинство деток были красивее на вид. А Бенни был долговязый и худенький, а на лицо – вылитый отец, такой же бледный, молчаливый и безнадежный, не хватало только замызганной фуражки. Но он был хороший мальчик. Мог часами стоять и просто смотреть в окно, повторяя «гав-гав, гав-гав» – то тихо и вопросительно, то призывно, нараспев, барабаня ладошками в стекло. Он любил сидеть на ручках, любил, когда его обнимали и качали, как грудничка, – лежит себе, смотрит и улыбается, не то робко, не то настороженно. Патриция знала, что он просто глуп, а она ненавидела глупых. Но Бенни был единственным глупым существом, которое она не ненавидела. Она вытирала ему нос – умело и невозмутимо, пыталась научить его новым словам, требуя, чтобы он повторял за ней: она близко-близко наклонялась к его лицу и твердила настойчиво: При-вет, Бенни, скажи