Нет правды в глазах ее. Сумасшедшая зелень плещется, манит малахитовой гладью, так и тянет нырнуть с головой. Нельзя. Нельзя даже думать. А думать хочется, невозможно не думать о том, о чем думать нельзя.
— Ты веришь, что сегодня она позвонит? — Доминика спрашивает просто ради того, чтобы нарушить тишину. — Уже темнеет.
— Боишься?
— Не очень. — Засунув мизинец в рот, она грызет ноготь. Смешная и дурная детская привычка, а Доминика не стесняется. Она даже не замечает. Сказать? Зачем, кому станет легче, если она перестанет грызть ногти? Никому.
— Знаешь, чего я боюсь?
— Чего? — Тимур любуется тем, как нежно, трепетно касаются ее кожи июльские сумерки. Тени, соскальзывая с густой шапки каштановых волос, осторожно гладят щеки, шею и по тонкой нервной жилке, которая бьется в такт сердцу, соскальзывают к ключицам. Они похожи на сложенные крылья, или арки, белый мрамор, слегка подкрашенный ночью. Ника молчит, думает отвечать или нет, наконец, решается.
— Я боюсь, что она не умерла. Понимаешь?
— Не очень.
— Если она умерла, все останется по-старому. Она бросила меня, но не по своей воле. А, если Лара жива, значит, она специально сделала мне больно. Ушла, зная, как плохо мне будет без нее, я же ничего не умела, совсем ничего. Даже суп сварить. И деньги зарабатывать. Я в медицинский поступать хотела. Учится. На врача. И ты тоже… Если она жива, то… Это ведь нечестно, правда?
— Правда. — С ней легко было соглашаться, с собой договорится гораздо труднее. А ведь действительно, если Лара жива, то получается, что он зря сидел. Впрочем, он в любом случае сидел зря, но ее смерть неким странным образом уравновешивала потерянные шесть лет его жизни. Но если Лара жива…
Чушь.
Нет, вынужден был признаться Салаватов. Он не видел Лару мертвой. Но ведь Доминика же опознала сестру.
— Ты сказал, что Лара была наркоманкой? — Последовал очередной неприятный вопрос. — Почему? Зачем ей, если она и так была особенной? Самой лучшей. Я ее любила.
— И я любил. Но, наверное, ей было мало.