— О, да, — язвительно заметила Лара, — куда тебе слушать бедную мертвую сестру, когда рядом есть живой и умный любовник. Скажи, ты уже спала с ним?
Я почувствовала, как начинают гореть уши.
— У него сохранилась привычка хлопать по заднице? И сопит он противно, правда? Мужики — это скоты. Тупые, озабоченные животные, которых интересует лишь одно: как бы извернуться и трахнуть наибольшее количество самок в округе. А ты млеешь и слюной захлебываешься. Не стыдно ли, Ника? Совесть не мучит?
— А должна?
— Должна. — Лара никогда и ни в чем не сомневалась. — Конечно, должна. Похоть не делает тебе чести, сестричка. Ты все еще любишь его? Все еще хочешь занять мое место? Ничего, не долго осталось, потерпи, скоро ты в полной мере поймешь, что значит быть мною…
— Замолчи!
— Ты умрешь, Ника. Умрешь. Умрешь, умрешь, умрешь… — Ее голос, ее смех, похожий звон ручья, больно бил по ушам, и я отшвырнула трубку. Не хочу, не буду это слышать. Тимур повесил трубку на место и, подумав, выдернул шнур из розетки.
— Она больше не будет звонить сюда. — Пояснил Салаватов, — и замки я завтра сменю.
— А врач как же?
— Как-нибудь. Все будет хорошо.
И я поверила. Все будет хорошо.
Год 1905. Продолжение
Второй визит Аполлон Бенедиктович нанес Федору, уж больно любопытно было взглянуть на бумагу, где написано, сколько добра князь в лесу упрятал. Федор, если и удивился прихоти начальства — следователь заместо вчерашнего убийства кладом интересуется — то виду не показал. Полез в сейф — железный ящик старой конструкции, любой мало-мальски опытный вор такой в три минуты вскроет — и извлек на свет божий свою реликвию.
Сей хваленый документ, который якобы являлся несомненным доказательством существования клада, представлял собою полуистлевший лист бумаги. На такой и дышать-то боязно, не то, что в руки брать.
— Я, ваше благородие, — завел старую песню Федор, все никак не желавший уразуметь, что до генеральского чина Палевичу еще далеко, — года два тому на него наткнулся. Случайно вышло. Церковь наша горела, да так сильно горела, что вся и сгорела дотла, ничегошеньки не осталось, одни головешки. Но икону я вынес, за что и награду имею.
— Молодец.
— Так вот, принес икону домой — где ж ее еще оставишь, когда сгорело все, а она возьми и развались надвое. Я сперва испужался, думал, что испортил чего ненароком, ан нет, оказалось, что там две досочки вместе склеены, а помеж ними и бумага лежала. И такое меня, понимаете, любопытство взяло, что ни есть, ни спать не мог. А прочитать-то никак! Да вы сами гляньте. — Федор настойчиво совал документ в руки, и Аполлон Бенедиктович не без душевного трепета взял ветхую бумагу. Против ожидания, лист пылью не рассыпался, наощупь бумага была жесткая, словно накрахмаленный воротник, а текст… Чернила почти выцвели, но дело было даже не в них, а в языке, которого Палевич не знал.
— Обратился я, значится, к пану Охимчику. Он, как-никак, человек образованный, и латынь ведает, и по-немецки, как по-русски говорит, и по-англицки кумекает. Сам хвастался. Вот я ему эту бумажку и показал.
— И что?