«Мало ли что могло прийти в голову безмозглому чудовищу, — скажете вы. — Афина уничтожила Медузу просто за бессмысленную похвальбу». Однако судя по тому, что Пиндар в одной из «Пифийских песен» назвал щеки Медузы «прекрасными»[452]
, далеко не каждый современник поэта воображал Медузу омерзительной. Персей, который был готов к убийству Медузы чудовищной, вынужден убивать Медузу прекрасную. Мы-то знаем, что преображение мифического воплощения зла в прекрасное, беззащитное, обреченное на смерть существо касается только внешности Медузы. Ее красота — щит зла. Но в действия Персея привлекательность Медузы, для него неожиданная, вносит мимолетную растерянность, препятствуя мгновенному осуществлению замысла Афины, — и вот он, на миг утратив свойственную ему беспечность, оглядывается на нее, и на его лице отражается смятение, обостренное в сопоставлении с безупречным совершенством тела, обнаженного благодаря отброшенной на спину хламиде. Конечно, можно настаивать на том, что Персей вовсе не оглядывается на Афину, а просто опасается встретиться взглядом с Медузой: вдруг она проснется? Но ведь это единственный мотив, которым Персей Полигнота не отличается от множества других персеев, убивающих медуз. Разве не интересно попытаться понять (хотя бы и не так, как предлагаю я), чем его художественное решение резко выделяется среди других?Даже вообразив оправдывающую Персея ситуацию, я не могу вполне освободиться от неприязни к нему, каким он здесь выглядит. Причина, быть может, в том, что картинка на пелике — не культовое изображение, поэтому художник преуспел в сведении грандиозного космологического мифа о победе олимпийского порядка над хаосом — к сказке, персонажи которой воспринимаются сами по себе, без космологических коннотаций: вот спящая красавица, а вот украдкой убивающий ее молодец, который оглядывается на некую властительную особу. Невольно жалеешь жертву заговора. Будь Медуза омерзительна, я не чувствовал бы к Персею ни малейшей неприязни.
Важное новшество Полигнота — трехчетвертной ракурс Медузьего лица. Надеюсь, читатель согласится, что стоит Медузе закрыть магически действующие глаза, как ее лицо, пусть фронтально изображенное, обретает естественную возможность поворачиваться хоть на девяносто градусов — до чистого профиля. В сложном ракурсе лица Медузы проявилась, по-моему, чувствительность Полигнота — современника Фидия — к эффектам круглой скульптуры. Своим рисунком он отвечал самому себе на вопрос: может ли Медуза в бронзе или мраморе быть такой же уродливой, как на поверхности вазы? Нет, это невозможно, ибо у омерзительных (хотя орнаментально-прекрасных) архаических ее ликов нет объема. Если же скульптор, по идее, вынужден делать ее красивой, то почему вазописец не может сделать это добровольно?
Ил. 221. Мастер Бостонского фиала. Кратер. Ок. 440 г. до н. э. Агригент, Археологический музей. № AG 7
Около 440 года до н. э. в Афинах поставили «Андромеду» Софокла. Сохранились лишь маленькие отрывки, в одном из которых фигурирует сатир, поэтому неизвестно, было ли это произведение трагедией или сатировской драмой. Вскоре Мастер Бостонского Фиала, работавший в Аттике, изобразил на аверсе белофонного кратера, ныне находящегося в Агригенте, актера по имени Эвайон (
Ил. 222. Мастер Ахилла. Арибалл. 440–430 гг. до н. э. Выс. 13 см. Париж, Лувр. № CA 6106
Ил. 223. Кратер. Ок. 430 г. до н. э. Болонья, городской Археологический музей. № 325
Озаренное мгновенной влюбленностью лицо Персея — все тот же классический тип. Можно ли считать это лицо портретом Эвайона? Сомневаюсь. Для идентификации актера достаточно было бы имеющейся на кратере надписи: «Эвайон, сын Эсхила, прекрасен». Но чтобы он был Персеем, недостаточно атрибутов — нужны узнаваемые с первого взгляда черты лица.