В промозглом, попахивающем казенной сыростью вестибюле он натолкнулся на необходимость обуть отталкивающего вида лиловые кожаные тапки, под прицельным взглядом тетушек, что сидели у входа. А еще они не хотели принимать его платежную карту. И ему пришлось выгребать из карманов мелочь, дабы наскрести на билет… Отдав ему клочок бумажки, они кивком указали, куда идти, а он еще долго чувствовал колючий взгляд, сухим перстом толкавший его меж лопаток.
Идти было неудобно, более того, ступени опять вели вниз.
Господи, опять в подземелье?
Медленно ступал он по затертому тканому полотну, долженствующему изображать ковровую дорожку, глядя на пыльные зажимы для настоящего ковра, какой, верно, был шире…
Он не сразу понял, что ступени вывели его на первый этаж, аккурат к парадной двери. Теплым деревом сияли перила, уходившие наверх. Туда, к ним…
Сердце вдруг забухало-засуетилось, ноги стали будто ватными, а на лбу выступила испарина. Мир снова закружился, проворачиваясь на оси, проходившей сквозь него. Он слышал голоса и видел тени, но не был уверен точно, кто это. Нет, ему не казалось, что мелькают фраки и шуршат кринолины… Было сильное ощущение, что все здесь нереальное, дрожащее, будто мираж в пустыне. У вещей не было объема, у людей – плоти, а у голосов – силы.
Бог весть, сколько так продолжалось. Охранник, тучный мужчина в очках и мятом костюме с галстуком, стал чаще поглядывать в его сторону, будто решая – беспорядки нарушаем или плохо человеку.
Отпустило. Только голова кружилась, особенно когда глядел вверх…
Шаркая старчески из-за проклятых тапок, он прошел в дверь мимо еще одной бдительной бабушки, решив покамест осмотреться на первом этаже. Сначала прийти в себя. А там уж и к себе подниматься…
Здесь все почему-то было запрятано в витрины… Эстампы и картины, правда, не его, но очень похожие. И на всем лежит печать запрета: не трогать, не садиться, не брать.
Вот, значит, как. Хорошо, будем играть по здешним правилам, хотя, если признаться честно, он не мог взять в толк, отчего так и какой прок в таком количестве запретов.
Нет, право… Он, конечно, радовался всему, что видел, каждой вещи, каждому эху своей жизни, но… Словно бы он оказался на встрече старых, нет, не друзей: те ждали наверху, а приятелей. Но они стояли за чертой и молча на него взирали…
Или нет, даже не так: общались меж собой, обменивались взглядами и кивали друг дружке. Вот только он был отделен от них непреодолимой стеной. Вот-вот он переступит эту странную черту, вот-вот его узнают и признают…
Ан нет, все никак.
Ходили люди парами и поодиночке, говорили вполголоса, оттого казалось, что он в огромной незримой библиотеке, и отовсюду слышится шелест страниц.
Виды Москвы на гравюрах, расписанных наивной прозрачной акварелью. Портреты. Взирают дамы и барышни, бравые мундирные и степенные сюртучные. И поскрипывает паркетный узорчатый пол, всякий раз иначе, шепотом жалуясь на прожитые годы.
Жарко кольнуло в сердце, взгляд наткнулся на собственные строки. Летящий острый почерк. Желтые ломкие страницы… Он почувствовал, как горло вновь залепляет комок, а в глазах жарко щиплют непрошеные слезы.
Впервые.
Впервые за бездну мгновений, проведенных здесь, в этом месте, которое одни считают будущим, а он преисподней, увидел хоть что-то, касавшееся лично его. Господи, благослови и храни музеи даже в аду! В них, укрытые от шороха песчинок времени, живут еще упоминания о нашем бытии. Как это важно – убедиться в том, что мы когда-то жили! Пусть и остались только чернильные штрихи на пожелтевшей бумаге, словно Спящая красавица закованные в хрустальный гроб. Глазейте, зеваки, на свете, в аду и в раю, ломайте копья и перья критики, пусть вас! На тысячу пустых слов и косых взглядов найдется миг подтверждающий. Все это было не зря, потому что все это было!
– Муш-шчина! У вас разум есть? Как вам не стыдно, что вы витрину хватаете! – зашипело ему в ухо, и запахло сладковатым старческим духом. Он мгновенно разогнулся, словно вынырнул, виновато отдернув руку от стекла. Скомканно пробормотав извинения, заторопился прочь. Проклятые онучи запутались, и он, взмахнув рукой, чуть было не растянулся на сияющем паркете.
Старуха сокрушенно покачала головой, проговорив на самом пределе слышимости что-то о пьяных, не знающих, куда себя деть, смерила взглядом витрину, удостоверилась в ее сохранности и, качая головой, ушаркала снова в дозор.
В ушах гудело, кровь жгла щеки, он смотрел ей вслед в створ дверей, и странно, но ему вдруг показалось, что для нее важней была сама витрина, ее неприкосновенность и целостность, нежели то, что она, собственно, хранила.
Нет, конечно, это все его воспаленное воображение, но вот почудилось… И неприятно засаднило у сердца, словно чуть покрыло копотью прозрачный золотистый свет, который жил внутри.