«А в нашем мире этим не принято бравировать, сударыня», – чуть было не вырвалось у него. Но он пересилил себя, чувствуя, как на щеках каменеют комья желваков.
– Я хотел спросить вас, – он все-таки не удержался и проинтонировал это самое «вас» так, что старушенция аж вздрогнула, – что известно о мальчишнике, проходившем накануне свадьбы… Александра Сергеевича с Натали… Натальей Николаевной. Я читал о том, что жених будто был невесел, и…
– Я не знаю, что вы читали, – сварливо перебила она, – но все это…
Однако она не договорила то, что задумала сказать, натолкнувшись на его взгляд. Смолкла. Поджала губы, победно оглядела окружающих. Те смотрели на нее как птенцы на наседку, с немым вожделением. Кое-кто бросал в его сторону быстрые ехидные взгляды. Две барышни весьма академического вида в задних рядах шептались.
– Общеизвестно, – размеренно, авторитетно начала она после должной паузы, – что поэт провел последний день своей холостой жизни в кругу близких друзей, готовясь к, как он сам выразился, – яд в ее голосе можно было сцеживать и продавать лекарям, – духовному и нравственному преображению. На следующий день…
– Но он же грустный, – сказал он, и престарелый экскурсовод, поперхнувшись заученными словами, смолкла. Он не столько услышал, сколько почувствовал тишину. Подошел к картине. Толпа сама собой расступилась.
– Вот же, смотрите. Василий очень удачно поймал на карандаш, хоть и раньше это было. Но точно, сукин сын, хоть и рохля, но ведь мастер же!
Махнув на все рукой, он стал рядом, словно на экзамене. Он и портрет, вернее набросок итальянским карандашом, что лет десять назад сделал Тропинин.
– Неужели вы не… – едва не сорвалось с его губ.
Слова замерзли, превратившись в дыхание, с хрипом проложившее себе путь сквозь пересохшие губы.
– Муш-шчина! Я не понимаю, на что вы намекаете…
– Да я не намекаю, – устало выдохнул он, – вот вы тут говорите о том, что было. Даты, имена, события… А что чувствовал этот человек – вы знаете? Вы хоть один раз об этом задумывались? Вы еще помните, что это значит – чувствовать? Сами вы это испытываете? В то, что люди способны, на чувства… Вы в это верите?
И снова пала тишина, тяжелая, тучная, напряженная. Душная, как перед грозой. Ни слова, ни, кажется, вздоха. Только глаза смотрят в глаза.
Тетушкино лицо совершенно вытянулось, бровь от удивления приподняла оправу.
Посетители смотрели на него. Потом сзади хихикнули, прыснули, и зашелестело, зашептало.
– Понятно, сумасшедший…
– Ну да, это актер. У них, видимо, фишка такая, пиарщик креативный, я о таком читал что-то…
– Ой, просто делать человеку нечего, вот и…
– Нет, ну нормально это, зараза, третий раз за день психованного встречаю. Ладно, в пробке, но тут думаю, музей, сюда нормальные люди ходят…
– А еще одет прилично…
– Ка-ароче…
Зашумело, зашаркало. Потопали посетители дальше, бросая в его сторону косые разочарованные взгляды; кончилось представление как-то быстро и скомканно, и вообще…
Только тетушка стояла как пришибленная, глядя на него. Сощурилась, всмотрелась. В блеклых старческих глазах на миг вспыхнул испуг. Ей показалось… Почудилось… У нее весь день голова как чугунная. Вышла не в свою смену. Тамара Федоровна, племянница директрисы, занемогла, попросила подменить. Нельзя же не уважить, и ноги ломит, сосуды… Но только на миг, когда взгляд случайно перескочил с портрета сразу на этого гражданина… Он как раз на одном уровне стоял…
Она даже вздрогнула. Потому как ей показалось, что…
Моргнула, и наваждение прошло, слава те Господи. Еще раз неуверенно глянула на него и пошла восвояси.
Он остался один. Безучастно глядели на него лики его друзей и приятелей. И сам он на портрете, как оказывается, знаменитом портрете Тропинина, словно бы отводил глаза, а в уголках губ залегла скорбная складка. Нет-нет, он понял это только сейчас, в сию секунду. В нечеловечески долгий миг оборвавшейся струны. Неуверенной и, если честно, не такой уж звонкой. Все, что оставалось от его лиры. Сколько она, эта струна, уже доходила до предела… И казалось все, и вот прямо сейчас… И хотелось зажмуриться от боли и страха предвкушения этого самого «прямо сейчас»…
Все оказалось совсем нестрашно. И незаметно – вот что главное. Самого мгновения он совершенно не почувствовал. Без боли совсем, как будто ничего и не было.
И уже не будет. Отступала тяжесть в висках, сердце, сжатое в тисках, понемногу отходило, и дыхание его перестало быть затрудненным. Он жив. Жив?
Только… зачем?
Зачем… Вот, наверное, самая страшная кара – чувствовать, знать, что душа только-только порвалась и сгинула. Слышать ее удаляющееся эхо, а самому при этом оставаться живым, чувствовать, ходить, дышать…
Он как зачарованный ущипнул себя крепко, с вывертом, за ладонь…
Больно. Значит, и чувствовать боль тоже.
Но зачем? Зачем все это… ЗАЧЕМ?!
Зачем?! Он видел, как по улицам текли люди и автомобили, одинаково спешащие, одинаково замкнутые в себе, одинаково бездушные. Не по злобе, а по своему естеству…