Как всегда, вино на императорском пире лилось рекой, а количество блюд казалось бесконечным. Разговоры становились все громче, превращаясь в сплошной гул. Когда же наконец подали десерт, мы с Мэтью заняли свои места. Для Мэтью Хуфнагель нарисовал пасторальные декорации и неохотно, но все же позволил расположиться под апельсиновым деревом. Табурет, покрытый фетром, изображал камень. Я дождалась сигнала и вышла из часовни, встав за старой дверью, расписанной под колесницу.
Мэтью поцеловал меня в щеку и пожелал удачи.
– Только не вздумай меня смешить, – предупредила я.
– Обожаю бросать вызов, – ответил он.
Заиграла музыка. Постепенно болтовня и смех придворных смолкли. Когда установилась полная тишина, Мэтью поднял астролябию к небесам, и представление началось.
Я решила, что нам с Мэтью лучше всего обойтись минимумом диалогов, сделав основной упор на танцы. Ну кому захочется после длинного пиршества сидеть и слушать длинные речи? Я успела побывать на многих университетских торжествах и знала, какую скуку вызывает подобная говорильня. Синьор Пасетти с радостью взялся обучать придворных дам «танцу странствующих звезд». Танец позволял Мэтью вести наблюдение за «небесными телами», ожидая, пока к нему не спустится его любимая луна. Разумеется, все придворные красавицы стремились получить роль в представлении. Они нарядились в сверкающие костюмы, обвесились драгоценностями. Словом, театр масок превратился в подобие школьного спектакля, который смотрела толпа восторженных родителей. Мэтью морщился и корчился, будто сомневался, что ему хватит терпения доиграть свою роль до конца.
Танец закончился. Ударили барабаны, оглушительно запели трубы. Это был мой сигнал к выходу. Хуфнагель завесил двери часовни холстом с изображением колесницы. Мне лишь требовалось выбраться из-за холста с величием и изяществом, присущими богине, а не так, как на репетиции, когда я своим полумесяцем на голове проткнула ткань. Затем, остановившись, с тоской посмотреть на Мэтью. Он, в свою очередь, должен устремить на меня восхищенный взгляд и ни в коем случае не скашивать глаза и не пялиться на мою полуобнаженную грудь.
Я сосредоточилась, входя в роль, сделала глубокий вдох и уверенно отвела занавес, стараясь двигаться плавно, как и подобает луне.
Из зала донеслись восторженные восклицания.
Довольная столь удачным выходом, я посмотрела на Мэтью. Глаза мужа были круглыми как блюдца.
Нет, только не это! Я попыталась нащупать пол, однако случилось худшее, что только могло случиться. Я парила в нескольких дюймах над площадкой у дверей часовни. Меня неумолимо поднимало вверх. Тогда я схватилась за край «колесницы». Здесь меня ждал еще один сюрприз: от моей кожи исходило жемчужное свечение. Мэтью кивком указал на мою тиару с маленьким серебряным полумесяцем. Без зеркала я не видела, какова ее роль в этом парении. Я боялась, что сейчас меня утянет под потолок.
– La Diosa! – Рудольф встал, громко аплодируя мне. – Чудесно! Какая удивительная иллюзия!
Придворные без особого энтузиазма тоже принялись аплодировать. Некоторые вначале перекрестились.
Все внимание зала сосредоточилось на мне. Я прижала руки к груди и как ни в чем не бывало посмотрела на Мэтью, изображая восхищение. Он улыбался, но весьма сумрачно. Я мысленно приказала себе опуститься на ступени, чтобы без дальнейших приключений прошествовать к трону Рудольфа – Зевса. Он восседал в самом вычурном кресле, какое только удалось разыскать на дворцовых чердаках. Своей громоздкостью и даже уродливостью оно вполне отвечало личности исполнителя роли громовержца.
К счастью, моя левитация была недолгой. Свечение тоже погасло. Когда я оказалась возле трона, придворные уже не глазели на мою голову, словно на «римскую свечу»[88]
. Я сделала реверанс.– Приветствую тебя, La Diosa! – загремел на весь зал Рудольф.
Вероятно, он искренне считал, что говорит громоподобным голосом, как и полагается Зевсу. На самом деле это был классический пример переигрывания.
– Я люблю прекрасного Эндимиона, – сказала я, выпрямляясь во весь рост и указывая туда, где на постели из птичьих перьев, делая вид, что спит, лежал Мэтью.
Эти слова я написала сама. Мэтью предлагал другие: «Если ты не оставишь меня в покое, Эндимион разорвет тебе глотку». На них, как и на строки из поэмы Китса, я наложила вето.
– Сколь безмятежен он во сне, – продолжала я. – Я богиня, неподвластная старению, но прекрасный Эндимион вскоре состарится и умрет. Прошу тебя: даруй ему бессмертие, чтобы он остался со мной навсегда.
– При одном условии! – рявкнул Рудольф, забывая о всяком благозвучии, приличествующем Зевсу. – Он должен спать до скончания времен, никогда не просыпаясь. Только тогда он останется молодым.
– Благодарю тебя, могущественный Зевс! – воскликнула я, стараясь, чтобы мой голос не походил на голос актрисы из какой-нибудь английской комедийной труппы. – Теперь я целую вечность могу взирать на своего возлюбленного.
Рудольф нахмурился. Хорошо, что он предварительно не затребовал текст спектакля для высочайшего одобрения.