Я никогда не слышу его армянского акцента, но мои друзья утверждают, что он у отца есть. Я привык — не могу отделить отца от себя.
— На Велсе, мне Бергман рассказывал. Знаешь Васю Бергмана? — весело ответил Иван Давидович.
Ага, смеется, будто я не ведаю, о чем он, старый армянин, думает: ну что, демократы рваные, теперь делать будете? Что, чайники, не получается?
Вокруг нас лес рубили так, будто траву косили. Но в имени «кедр» имелось что-то мистическое, сакральное, запретное.
— А чалдоны при советской власти не рубили, что ли? Валили бензопилами только так, за мешок шишек.
Под портретом Есенина стоял телевизор — на комоде, в ящиках которого хранились документы, фотографии, лекарства, слесарный инструмент, охотничьи ножи, ружейные патроны и многочисленные рыболовные снасти.
— Ага, при советской власти. Сто кедров свалили, может быть, за всю чердынскую историю, а тут — воруют тысячами кубометров! — отец наклонился вперед, снова вскидывая брови. — При советской власти они бы уже давно сидели!
— Сидели бы, да только не они.
— А сейчас они сидят? А? Надо, чтоб по справедливости было. А взять уральских алмазников — ты думаешь, они не продают камешки за границу тайно, минуя царскую казну? То-то…
Я налил в стакан водочки, выдохнул от души и выпил, закусил розовым кусочком малосоленого хариуса. Отец ловил рыбку на 71-м, там же и солил ее. Спасибо за рыбу, папа…
— При любой власти люди — разные. Поговори с Бутаковым, побеседуй с Абатуровым. Иначе откуда бы вы тута взялись, такие умные, хорошие? Думаете, из космоса занесло? Главное в мире — человечность. А вы ничего еще не знаете, вам только кажется, что знаете.
У сарая залаяла Найда, отцовская лайка. Иван Давидович прикрыл глаза — прислушался.
— Блюхера, Егорова, Тухачевского — всех расстреляли, — кивнул он головой, откинулся на спинку стула и стал разминать очередную «приму».
— Плевать на маршалов — они сами убийцы, а вот за что вас, подпольщиков и партизан, репрессировали — не пойму.
— Нас выслали как национальность, — отвечает он тихо, — рабочие руки были нужны стране.
Он обрабатывал меня ночным разговором уже в сотый раз: сначала настраивал против советской власти, теперь — против демократической.
— А ты мне скажи, почему Есенин так мало жил? А Маяковский? А? Э-э-э…
Большие карие глаза армянина пристально смотрят на меня, он опускает веки и хрипло начинает петь какую-то балладу, привезенную предками с территории Западной Армении, из Трабзонда, где дома были, как глиняные соты над берегом Чёрного моря.
— О чем эта песня? — спрашиваю я отца в сотый раз.
— О том, что сегодня утром наш партизанский отряд уходит в горы…
Где-то там, за белой, за цветущей Тавридой, за Чёрным от горя морем, осталась страна нашего народа, которую он никогда не видел, христианская страна, вырезанная турецкими янычарами.
Я помнил о том, что Иван Давидович когда-то на спор поднимал сто шестьдесят килограммов в кузов машины. Я с завистью смотрел на могучий корпус семидесятилетнего отца, на руки воина и труженика. Старый армянин, он прошел все насквозь и все видел перед собой: цветущие вишни, белый саманный домик в райских предгорьях Крыма, дымок с огородов, мотоциклы иноземцев, орду западной цивилизации, каменистую землю, которую разрывал ночью ножом, чтобы схоронить убитого десантника, парящую жару и каменные жернова ручной мельницы, путь по пыльной дороге, которой его вели на расстрел за пачку немецких сигарет, которую он украл у офицера, лошадь и тележку с мешками муки и крупы для умиравших от голода партизан, оцепление солдат, желтую яйлу под ослепительно синим небом своего отрочества…
— Выпьешь, папа?
— Наливай, — задумчиво отвечает он и начинает напевать другую песню, уже на татарском языке.
О, я помню эту песенку. Как-то он пел ее за столом, давно, когда я был школьником и записывал его на магнитофон. «Иван, переведи», — начали просить гости. «Один мужик привез на мельницу зерно, а мельничиха говорит, что у нее работы много, не соглашается принимать его…» — он замолчал. «Ну а дальше что, Иван? Дальше что?» Отец посмотрел на меня, улыбнулся: «Ну, в общем они договорились…»
Слышно было, как тяжело встала мать, нашарила ногами тапочки, прошла через кухню в туалет.
— Слушай, — говорит отец, — а они тебя не убьют?
О, гадство! Видимо, по пьянке рассказал ему. Старый партизан молча смотрел на меня и курил.
— Если я буду публиковать материал, то подпишусь псевдонимом — Павел Кичигин. Откуда им знать, кто это такой? Пусть ищут, если хотят. Бесполезное дело!
— Да, пусть ищут, — удовлетворенно сказал он, — бесполезное дело. Это ты ловко придумал! А если позвонят в редакцию и спросят, кто это такой — Павел Кичигин?
— У нас запрещено раскрывать псевдонимы — под страхом расстрела или пожизненной каторги.
— Да, и это правильно! — улыбнулся отец. — Под страхом каторги — как у нас, в сорок четвертом. Это правильно.