Угрызений совести и жалости к загубленной им жизни Дурнева он не испытывал. Но было нечто, существовавшее независимо от его воли и странным, таинственным образом объединявшее убийцу и убитого, его жизнь и смерть Дурнева, и это нечто было кошмаром, чем-то чудовищным, отвратительным, липким. Казалось, оно густо, копошась кучей длинных и тонких черных червей, налипает на тело, и порой Архипов невольно проводил рукой по груди или шее, как бы стряхивая гадов, они же, в эту ужасную минуту небывальщины ни на миг не прекращая своей деятельности, подбирались к его рту с намерением, угадать которое не составляло труда. Думают проникнуть в желудок и выесть внутренности. Нетрудно было разгадать их замысел.
И вот, в полубреду сознавая, что болен, и не видя пути к исцелению, Архипов существовал внешне спокойно, коротая дни, каждый из которых приближал его к освобождению, а Бурцев, соучастник, совладелец тайны, терпел нескончаемые лишения. И когда с пожухших, уподобляющихся тряпочке, ветошке губ Бурцева срывалось, сворачивая на плач, бормотание: ужас, ужас… — Архипов, с видом аккуратиста поглаживая подбородок, косясь на приятеля лукаво, говаривал: ужас это преходящий, вечного нет ничего, все проходит… Терпел лишения Бурцев не за упокой души своего мучителя инвалида Дурнева, а просто потому, что разным молодцам и молодевшему возле них старичку Бобырю некуда было девать свою удаль. А заикнись он хоть полсловечком о случившемся в яме, невзвидеть тогда белого света и Архипову.
Но Бурцев молчал. У Архипова не умещалось в голове, что нападки на Бурцева могут быть абсолютно бессмысленны, и он, бывало, воображал своего друга подвергающимся сознательным и целенаправленным пыткам человеком. Собрав всю свою волю в кулак, Бурцев крепится, мужественно сносит изощренные насилия, выдумываемые неутомимыми палачами, его губы не раскрываются, чтобы выдать имя убийцы. Архипов, после отбоя забираясь на койку с мягко пружинящей сеткой, спал на чистой простыньке, а Бурцев спешил в «изолятор» и тяжело опускался на голый матрас, не торопясь засыпать — прежде надо пройти ежевечерний курс «шоковой терапии». Мучители не замедлят явиться. Бурцев, конечно, жалок, он с самого начала пребывания в лагере показал себя слабаком, не сумел отстоять свое достоинство. Но Архипов смутно угадывал, что это обстоятельство совсем не влияет на характер его отношений с Бурцевым.
Бурцев слаб? Его можно бить? А не бьет же его Архипов. Закрепилось что-то такое в их отношениях, что мешает ему поднять руку на этого несчастного малого. Много странностей на свете. Архипов не сумел бы объяснить психологическую сторону своего обращения с Бурцевым, как и ощущаемой им закрепленности Бурцева, непостижимой и едва ли не сверхъестественной, за насильственной смертью Дурнева. В каком-то смысле ответственность лежит именно на Бурцеве; это Бурцев повинен в гибели инвалида. Но разве можно в этом разобраться? Архипов видел, чувствовал и понимал, главным образом, лишь конкретные факты. Бурцев страдает, а он, Архипов, ведет, насколько это возможно в здешних условиях, размеренную и благополучную жизнь некоего самодовольного господина, хотя, как убийца, заслуживает совершенно иной участи. Эта поразительная несправедливость, оберегавшая его, однако, от многих напастей, заставляла Архипова думать, что еще никогда и ни с кем, за исключением, может быть, только жены, он не был связан столь крепко и неразрывно, как с Бурцевым. Все прежние знакомые и друзья утратили для него всякое значение, а Бурцев приобретал тем большее, чем меньше Архипов верил, что в мире существует еще что-то, кроме жестокости и смерти.
Филиппова, директора «Омеги», залихорадило, собственно говоря, он торжествовал, ему представлялось, что его усилия увенчаны грандиозным успехом и одержана великая победа. Но торжествовать открыто было бы неприлично и неуместно ввиду его высокого положения, а потому и выходила неуемная внутренняя горячка. Оказываясь, как между молотом и наковальней, между детской радостью и вынужденной сдержанностью статусного лица, Филиппов обычно хватался за множество дел сразу и почти ничего не доводил до конца.
На сей раз трудное счастье случилось по следующей причине. В передаче для заключенных, которую ему удалось организовать и вот уже год регулярно вести на радио, Филиппов намекнул узникам тюрем и лагерей на целесообразность одновременной забастовки, даже вывел, благодаря каким-то сложным, смахивающим на волхвование подсчетам, что быть ей желательно двухчасовой. Это произведет сильнейшее впечатление. Пришло время, рассуждал он, широким фронтом выступить против ужасающих, нечеловеческих условий существования людей в местах лишения свободы. Сколько еще терпеть злоупотребления? Не пора ли покончить с вакханалией? Если не выступить, администрация сама по себе никогда не пойдет на необходимые реформы и не позаботится об изменении положения к лучшему.