— Знаешь ли, большинство еретиков и даже малефиков, что мне встречались, злонравными себя не считали. Тех, кто творил зло и понимал это, кто творил его осознанно — из ожесточенности или политических резонов, или в борьбе за что-то или против кого-то, а тем паче тех, кто просто наслаждался творимым — тех были единицы. Остальные искренне мнили себя носителями добра и истины… или ее искателями. А что на пути этого искания после них остаются людские страдания, разрушения или трупы, так то само вышло, они не хотели. Или жертвы их исканий нехитро списывались — как, бывает, торговцы списывают порченый товар, так они списывали порченых людей.
— Незавидная у вас служба, майстер инквизитор. Этак можно ведь всю душу растратить.
— С кем-то так и случается, — кивнул Курт. — Одни болеют душой за всех и каждого и в итоге оставляют службу, уходят куда-нибудь в архив, а то и в монастырь, другие… Другие высыхают, как старое дерево, и их уж ничем не проймешь.
— А вы — из каких?
— Хотелось бы сказать, что из первых, просто до монастыря еще не дозрел, это было бы красиво и возвышенно, но не могу.
— Так вас, стало быть, не проймешь? — уточнила Урсула и, вдруг встав на месте, сделала два шага назад.
Курт остановился тоже, медленно развернувшись к ней, и та отступила еще на шаг.
— Куда мы идем? — спросила она тихо и, не услышав ответа, повторила сухо и жестко: — Куда мы идем и о чем вы хотели говорить, когда позвали меня сюда?
— Об истине, — не пытаясь приблизиться, отозвался Курт ровно. — О душе. Ты, помнится, сказала, что не видишь в подобных разговорах ничего странного.
— Почему здесь?
— А почему нет?
— Действительно, — кивнула Урсула, чуть опустив голову, глубоко вздохнула и медленно сжала кулаки.
Все произошло в какой-то миг, а быть может, и меньше. Это было похоже на то, как когда-то он видел вблизи вспышку молнии — вот что-то случилось за долю мгновения, и вот уже все кончилось, а память, мысль все еще торопливо рисует картину того, что уже миновало, подсказывая ошалевшему разуму, что он пропустил.
Образ женщины напротив содрогнулся, будто прежде он видел ее под ровной гладью воды, и вдруг кто-то бросил незримый камень, и волны скорыми кругами устремились прочь.
Воздух вокруг низко зазвенел, будто став вдруг не невесомым и бесплотным, а тугим, упругим, как растянутая membrana огромной литавры.
Урсула распрямилась, вскинув голову, разжав пальцы, стиснутые в кулаки, и точно бы оттолкнула нечто вперед, от себя, к человеку напротив.
И вот тогда пришли они — боль и темнота. В глазах полыхнуло мраком, сокрывшим собою фигуру женщины, небо, лес вдали и весь мир, и тело огненной резью скрутило от макушки до ног, словно кто-то стиснул его в кулаке и попытался выжать, как перезрелое яблоко, вывернуть наизнанку,
Он, кажется, попытался вскинуть руки. Но где его руки — Курт не понимал и не чувствовал, как не понимал и не знал, цело ли еще его тело или разум витает уже сам по себе, над ним, разорванным в клочья…
Руки…
Рука. Запястье правой руки — вот что еще подсказала память. Когда поколебался в глазах образ колдуньи, когда удар ее лишь начал набирать силу — тогда что-то вспыхнуло там, словно пламя, но это пламя — не обожгло, не ошпарило болью, а будто бы облекло тело плотным покровом, панцирем, броней…
Она, кажется, что-то сказала или крикнула. А может, это просто громовой набат и звон в ушах перекатился волной.
В груди сжалось сердце, как смятый ладонью бумажный лист, через долю мгновения заколотившись бешено и неистово, во тьме перед взором зажглись разноцветные мелкие звезды, мир вокруг отступил за пределы этой тьмы, пытаясь уйти дальше и дальше, выталкивая застывший человеческий разум прочь, в небытие. Набат и звон слились в единый гул, оглушающий и тяжелый, в голове что-то взорвалось, и мир сгинул.
Мира не было, кажется, вечность. Была пустота, беспросветная, непроницаемая… И это было почти прекрасно. В этой пустоте было легко и беззаботно, в этом упоительном безмыслии можно было просто быть, ни о чем не тревожась…
Без-мыслие… Без мыслей. Мысли. Тревоги. Что это значит? Откуда это?..
Мысли…
Мысли всколыхнули пелену мрака, обратив его сумраком, уже не таким плотным, уже рассеянным и сквозистым, как дым, и в блаженство небытия снова ворвалась боль.
Боль в груди — первое, что пришло вместе с реальностью. Давящая, пульсирующая, будто огромный камень сжимался и снова вспухал там, за ребрами. Плечи… У этого тела есть плечи, и они болят. Есть спина, и в нее отдается резкая и жгучая, как молния, боль. Есть руки, есть ноги, есть внутренности, и все это ноет, ломит, трещит по швам, как старый мешок…
«Хорошо. Больно — значит, живой. Не спать, курсант!»…
Это откуда?..
Что-то из прошлого… У этого тела было прошлое?..
«Продышался, Гессе? Отлично. Встать и бегом!»…
Да ты издеваешься, Альфред…
Альфред?.. Гессе?.. Кто это?..
«Что это было?» — «Четки отца Юргена»…