Курт не ответил, лишь изобразив всем лицом предельный скепсис; все аргументы давно и не по одному разу были исчерпаны, воспринимать ни один из них его оппонент не желал, а пользоваться своим правом на приказ не желал уже он сам. Искушение, надо сказать, было велико и крепло все сильнее — Курту не нравилось решительно всё. Ему не нравилось рвение, с которым новообращенный стриг кинулся познавать пределы своего нового тела. Ему не нравилось воодушевление и, прямо сказать, безрассудство, с которым тот относился к происходящему. Ему не нравились планы Фридриха в отношении нового приобретения Конгрегации и тот факт, что приобретение восприняло эти планы с энтузиазмом. Ему не нравилось, как горели эти глаза, и нет, это не был тот чужой и холодный цирконовый блеск, это был самый обычный, заурядный и вполне человеческий азарт.
— Нет, ты прав, — вдруг сказал Мартин, и он нахмурился, глядя с подозрением. — Ты отчасти прав. Я понимаю, что тебя беспокоит совсем не телесное мое самочувствие…
— Да, если ты внезапно останешься без головы, меня это не удручит, главное — спокойствие духа.
Тот опять улыбнулся — все так же широко и непритворно — и, посерьезнев, продолжил:
— Со спокойствием не все гладко, ты прав. Но мне нужно вот это всё, — он широко повел рукой, указав вокруг и завершив жест на выходе из конгрегатского шатра, — мне нужно время и нужен опыт, а поскольку времени в обрез — опыта требуется втрое больше. Мне надо, понимаешь,
Мартин замолчал, помедлил, потом осторожно поднялся на ноги, повернулся, оглядывая раненое бедро, сделал шаг вперед, назад, приподнял и опустил ногу.
— Вот, — сказал он, вновь подняв взгляд к Курту. — Мелочь. Порез, который уже зажил. А я все еще помню, что он
— Понимаю. Потому что совсем недавно ты точно знал, что такая рана — это если и не верная смерть, то по меньшей мере ее немалая вероятность. Это привычка.
— В том и дело, — согласился Мартин; подумав, снова уселся и вздохнул: — А ведь теперь бояться нечего. К этому оказалось сложнее всего привыкнуть; тяжело отвыкать от страха. И меня швыряет из крайности в крайность — от этой привычной и вбитой в тело и разум боязни к совершенно беспечному бесстрашию и обратно, и самое скверное во всем происходящем — то, что я это не контролирую. Оно накатывает само по себе, то одно, то другое, то оба этих чувства разом. Я лезу в стычки — и привычно боюсь, боюсь ранений, боюсь гибели, боюсь неудачи. Я помню, что умирать это неприятно, больно и страшно, и — боюсь. И понимаю, что теперь не должен. Понимаю умом — но не могу в полной мере принять, и разум ежеминутно стремится об этом забыть.
— Однако…
— Да, — согласился Мартин, не дослушав, — однако при том я понимаю, что
— …у тебя сносит кровлю, — докончил Курт, и Мартин невесело хмыкнул:
— Да пожалуй, крышу целиком. Вместо спокойствия и осознания своих сил приходит безоглядное воодушевление. А потом — все так же внезапно — наступает отрезвление, но вместо разумной оценки происходящего просто снова возвращается страх. И не надо говорить, что я должен переварить это, не влезая в стычки: primo, у меня нет времени на душекопательства, и в сложившейся ситуации это лучший способ, а secundo — я сейчас полезная боевая единица, которая уже вычистила несчетное количество единиц противника и спасла около десятка своих, и не прилагать эту полезную единицу к делу было бы преступлением.
— Ты хоть следишь за тем, чтоб не попадаться? — вздохнул Курт устало. — Нам будет сложно объяснить тем самым своим, что там вытворяет с недобитыми врагами следователь Конгрегации и почему он сегодня опять в строю, хотя вчера его несли на перевязку чуть живого.
— Я все ж не настолько не в себе, — снова улыбнулся Мартин. — Слежу. Восстановлением не злоупотребляю.
— Я…
— Знаю, ты спрашивал не об этом, но ты об этом думаешь. Все в порядке. Я слежу за тем, чтобы меня не заметили, я не увлекаюсь. И не позволяю видеть себя с ранами, а когда это не удалось, один раз всего — сумел не подать вида, что рана серьезна.