— Вот, — говорят, — будьте добры… — и протягивают мне пять рублей — золотой.
Я говорю:
— У меня сдачи нет.
— Все равно, — говорят, — берите пять рублей. — Только, — говорят, — рыбу-то дайте.
Я думаю: «Что такое, чудно как…» Смеюсь и говорю:
— Двугривенный — больше не стоит.
— Дайте, — говорят, — пожалуйста, ваш адрес. Я приду — потом сдачи дадите.
Я дал адрес. Они подхватили леща-то, да и пошли скоро.
После обеда пришел ко мне домой один из этих-то, которые были на реке. Ну, я ему сдачи даю — двадцать копеек с него взял. А он смотрит на меня так жалостливо…
— Возьмите, — говорит, — все пять рублей.
Я думаю: «Что за народ чудной. Богатый, знать…»
Говорю:
— Нет, зачем же… Это не стоит.
— Прошу вас, — говорит он мне тихо, — пожалуйста, только никому не говорите, ведь это у вас был, когда вы этого самого леща-то поймали, сам Государь император[580]
…Аня
Пасха поздняя, в конце апреля. Мы молоды, студенты, живем вместе в деревянном доме в Фурманном переулке в Москве, у Чистых прудов. Квартиру держит хозяйка Татьяна Федоровна Хорунжина[581]
. Живем вместе, приятелями: Новичков, Щербиновский, Ордынский, прозванный за доброту «братичек», Ловдовский, Дубровин и я — ученик Училища живописи в Москве.Приготовлена большая пасха. Татьяна Федоровна хлопочет справить праздник, угостить — любила нас, молодежь. На куличе сверху сахарный барашек.
— Агнец Божий необходим… — говорила Татьяна Федоровна.
Пришла барышня Добрушина, с темными локонами, часто мигающими ресницами и карими глазами. Пришли и другие барышни — пианистки из Консерватории, хорошенькие, говорили все как-то очень серьезно. Блондинка Вера Чижова, с голубыми глазами, прищуривалась. Так ей казалось красивее.
Еще пришел юнкер Бельбасов, родственник Татьяны Федоровны. Мундир с иголочки, шпоры. Он посмеивался над нами, а мы над ним, почему — неизвестно. Но все же мы его немножко ревновали к барышням. Красив и ловок был юнкер Бельбасов. Рейтузы у него были в обтяжку, он ловко вынимал портсигар серебряный с желтым шнурком, папиросу бросал в рот. Сядет, бывало, курит и пускает дым кольцами. Мы же никак не могли. Не выходило.
— Пошляк! — говорил про него Дубровин, завидуя, что он нравился барышням.
Все мы собрались к заутрене в Кремль, в Успенский собор, и кто принесет от заутрени горящую свечу, с тем все должны были христосоваться по три раза…
О, юность!
А барышня, если принесет зажженную свечу, получала брелок и яичко серебряное с голубой лентой.
Все студенты, друзья мои, были по очереди неравнодушны к барышням. И я тоже. Никак и понять не мог: с какой поговорю — готово, неравнодушен. Так нравились, выразить невозможно.
И нет таких уж больше на свете барышень, как те, московские, какие были тогда… Может быть, и не так, но в дивных днях юности казалось так…
Торжественная служба в Успенском соборе. Полно народа. С пением выносят хоругви. В весенней ночи блистают кадила и золотые ризы священников. А вдали, в Замоскворечье, как большие свечи, освещаются огнями колокольни и церкви Москвы. И, как бисер, горят огоньки плошек…
Белый как лунь, в бриллиантовой митре, стоит старенький митрополит Московский. Вваливается народ с хоругвями в собор. Слышен проникновенный голос митрополита:
— Христос Воскресе!
Владыка подымает крест. Гудит Кремль и вся Москва…
Я говорю Ордынскому:
— Братичек, а у тебя свечки-то нет.
— Нет, — отвечает кротко Ордынский, — денег нет…
— Ну, бери мою, — говорю я.
Он берет зажженную свечу, и мы идем из храма. Огромная толпа народа. До чего дивно хороши наши знакомые. Как освещаются их милые девичьи лица огнем свечей, которые они бережно несут, заслоняя от ветра.
Анюта Добрушина говорит мне:
— А у вас свечи нет…
— Да я отдал братичеку. — Вон он как старается, несет…
— Зачем же отдали? С вами никто не будет христосоваться.
— И вы? — сказал я.
Она посмотрела на меня:
— А вам не все равно…
— Еще бы…
— Вы отстаньте… — говорит она тихо. — И я тоже тихонько отстану…
Я пошел тише, она тоже.
У меня забилось сердце.
На углу, у Чистых прудов, Аня остановилась у ворот дома. Я подошел к ней близко, и она похристосовалась со мной. Я видел ее низко опущенные дрожащие ресницы.
Потом шли вместе и молчали. Какая-то особая красота чувства вошла в меня, и эта весенняя ночь, дома, улицы, сухой тротуар, сад за забором — все преобразилось сразу, особым, живым, неведанным ранее миром…
Мы медленно шли. Впереди смеялись друзья. В переулке не было плошек, и как-то таинственно спала улица.
Впереди быстро прыгал через тумбы юнкер Бельбасов, ловко выкидывая ноги в рейтузах, и останавливался как вкопанный.
Барышни кричали «браво», студенты тоже кричали:
— Молодчина, Бельбасов!
Он, смеясь, сказал:
— Идиотусы. Сегодня праздник великий. Живите до завтра, а завтра всех к барьеру. К барьеру! Поняли? Всех на пулю нанижу.
Мы пришли к себе. В коридоре я снимал пальто с Ани и видел ее профиль. Никогда раньше не замечал, что она так красива… Матовое лицо, темный локон растерялся по щеке…