Этот милый мой родственник влюбился нечаянно в актрису на вторых ролях, и тут с ним случилась перемена: он совсем бросил ораторствовать о демократизме, социализме, прогрессе, империализме, капитализме, милитаризме, национализме, — сразу забыл все «измы», и говорил только:
— София Павловна… София Павловна играла… будет играть… хочет играть…
И пошло: роли подходящие и неподходящие, изгиб тот, изгиб не тот, антрепренер в Одессе обиделся, контракт порвала. Она теперь едет сюда, едет туда…
Актриса однажды странно сказала:
— Я захочу, заведу себе мужика… Когда захочу… Я одного любила и для искусства бросила…
— София Павловна, София Павловна, — вытянув губы, говорил мой родственник. — Это человек особенный… Вы знаете, из-за нее шестеро застрелились, седьмой тонул. Вы понимаете?
Через две недели я узнал, что Володя — режиссер. Я привык, конечно, к этим штукам, так как с двадцати лет работал в театре. Но все ж удивился немного.
Как природа сменяется у нас, так переменился мой родственник — режиссер. Переменился и внешне. Пиджак короткий, волосы завиты барашком, галстук — широкий бант, штаны в полоску. Политику бросил.
— У Софии Павловны изгиб, — говорит он. — Ни у кого такого нет.
Горит мой родственник театром, будто там родился. У него изменилась походка, выражение лица.
Студентом раньше он был молчаливым и как-то особенно водил глазами, глядя вбок, как бы что-то высматривая; ходил скоро, вроде как бегом, всегда с книжками и прокламациями. На извозчике ехал, как-то согнувшись, робея.
Когда же сделался режиссером, горел энергией, кричал, стучал кулаком по столу, бросая тетради ролей, говорил, что есть только четыре начала: начало совокупности, начало символическое, саркастическое и демократическое…
— Есть еще ерундическое… — сказал ему один мой приятель, барон Клодт, которого он не любил за его насмешки.
Обалдев от увлечения актрисой, Володя только и говорил о Софии Павловне и ее ролях и становился перед всеми в вызывающую позу, сложив на груди руки, как Наполеон.
Однажды осенью, в Москве, в декоративную мастерскую Малого театра, где я писал декорации, пришел ко мне мой родственник Володя. Лицо такое бледное, худое, и рассказал мне серьезно и важно, что разочаровался в Софии Павловне.
Когда он ехал с нею из Киева, в вагоне 3-го класса, София Павловна на какой-то станции, где поезд стоял десять минут, встретила своего знакомого коммивояжера. Разговорилась с ним и велела носильщику вынести из вагона ее чемодан. И пропала с коммивояжером, даже не простившись с Володей.
— На какой станции-то? — спросил я.
— Не помню. Это все так скоро случилось, я растерялся… Был страшно расстроен…
— Хорошо, что не застрелился, а то бы восьмой дурак был…
Он удивился и сказал мне:
— Странно, как вы на все так легко смотрите… Удивительно. Вас не трогают трагедии жизни…
— Да верно, мой друг, — согласился я. — Но есть еще в жизни и комедии…
— Знаете, — прервал он меня важно, — я теперь себя посвятил литературе. Начинаю писать романы.
Свою разлуку с Софией Павловной Володя называл «драматический разрыв». Он снова резко изменился, принял другой образ. Стал полон мыслями о себе. На лице его было написано, что он знает что-то важное, нужное… Ходил медленно, важно, ноги ставил как-то врозь. Ходил покачиваясь, солидно. Так ходят миллионеры. Губы выставлял вперед. Помолчав, важно так, как эксперт, делал короткие замечания. Видно было, что он — писатель…
— Внутри горит священный огонь… — как-то сознался мне он.
Он сам себя убедил, что он писатель, стал носить шерстяную черную блузу и штаны заправил в сапоги. Я и друзья мои удивлялись переменам, с ним случившимся, и посмеивались. Он покорно отвечал:
— Пускай… я все перестрадаю…
А режиссером-то как ругался, орал, прыгал, подняв руки, чуть не дрался.
В те времена провинциальные актеры боялись его, слушали, что говорит, потом уныло шли в буфет и пили водку. Качая головой, говорили:
— Черт его знает, говорит, говорит, а что говорит — не поймешь. Но теперь время такое, все новое ищут…
Глядя на Володины перемены, я удивлялся энергии, которая его охватывала. Я думал: «А есть мимикрия в человеке. Какое приспособление. Казаться, а не быть. Я часто видел это в жизни…»
Поздняя осень. Утро. Дымят овины. Я приехал в деревню. В сарае около дома мой сосед Феоктист рубит капусту. Тетка Афросинья укладывает ее в бочку, посыпая солью.
А напротив сидит на лавочке Володя и ест кочерыжку.
Увидав меня, у ворот двора, он подошел ко мне и сказал:
— Конец, хорошо, начало еще не написал.
— Вали, — говорю, — начинай с конца, все равно…
— То есть как же это? — удивился он.
— Жарь, — говорю я, — все равно…
— Господи, до чего хорошо у вас, — говорил приехавший со мной приятель-охотник Караулов. — Гляди-ка, — говорит, — чего это, сколько… ишь ты… дроздов летит. Это они к рябиннику…
И спешно вынимает ружье из чехла.
— Василий Васильевич, — говорю я приятелю, — у меня закон: нельзя стрелять в саду. Заповедный сад. У меня здесь во ржи к речке выводок тетеревов. А я его не трогал…
— Правильно, — согласился Караулов.