Когда заехали на мост Три Семёрки, Енисей свинцово темнел сквозь столбы пара. Столбы были частыми, и казалось, курится дымами подводная деревня. Ветер чуть склонял пар, и он вился спиральными клочьями. Жёлто сияя противотуманками, пронеслась навстречу лимонная с синим воровайка «фусо-файтер» с транзитными номерами, в её кузове стояла литая «хонда-сабер», а сзади на сцепке болтался «фунтик» с фанерной мордой. Енисей глядел сквозь белые клочья, то и дело скрываясь. Ни гор, ни берега не было видно.
– За мостом меня высади… – сказал Женя.
– Э-э-э! Да ты чо удумал!
– Да не бойся ты, я не топиться…
– Точно? Смотри у меня…
– Да точно. Всё кимастa [5]
…– Чево?
– Кимаста – это «хорошо» по-японски.
Женя шёл по мосту к Енисею. И хотя был не сильным уклон, казалось, в великую гору идёт путь и с каждом шагом труднее дается. Машины жёстко обдавали морозным ветром. Гарь, ледяная крошка, земля, перетёртая в пыль, казались особенно режущими на холоде, и колёса железно грохотали по сухому асфальту. Енисей виднелся сквозь пар, и Женя боялся, что он или совсем скроется, или вдруг ветер проснётся и взроет его до черноты. И шёл, не зная, что ждёт его, и в одно мгновение остановился от тревоги, но пересилил себя и двинулся дальше. До середины моста оставалось несколько шагов.
Трудно жить, когда и чувствуешь путь, а он то в пару, то в тумане, и лишь изредка перельётся вдали серебро, и не знаешь, был ли свет или почудился… и снова на ощупь, а сил-то не так много, как до дела дошло, и сомнения одолевают, и дыхание сбилось, но вот углядел провал в ветру и сделал ещё шаг, и спала пелена… и ужасом окатило – а если не шагнул, не пробился бы, дрогнул?
Так и шёл Женя в морозном ветру, сутулясь и ёжась и почти не понимая, что происходит и кто он такой. Но так полны были страданием его глаза и так пробирало холодом, что расступились столбы пара, и солнце вышло и отлилось в свинце, и свинец стал оловом, а олово серебром и бледным декабрьским золотом. И машины замолкли, и городской шум отлёг, и заводы приспустили дымы свои, когда на мосту через Енисей пересеклись две дороги – с Востока на Запад и с Юга на Север, и на их перекрестье остановился и замер человек, считавший, что всё знает о берегах.
И пошевелились-дрогнули за спиной его два крыла, две дороги, две боли, и от сырости-холода поползли мурашки по телу, а когда он склонился над Енисеем, уже другие мурашки прошли от пят по спине к голове, ознобив душу, и, когда волна улеглась, стылый ветер уже не жёг, а лишь помогал держать эту милость.
И спросил Батюшка Енисей:
– А болит ли у тебя сердце, брат мой? И он ответил:
– Очень болит…
– За всех болит?
– За всех болит.
– И за Машку?
– И за Машку болит. И за Настю, и за братьев, и за Нину… и… за тебя… за тебя… болит. Прости меня, Батюшка Енисей, это я во всём виноват…
И тогда посветлел ещё Батюшка Енисей и сказал:
– Это ты прости меня, брат мой, а я на тебя и не сержусь нисколько. Видишь, как бывает, чем дольше живёшь, тем больше знаешь и меньше понимаешь… Всего не усмотришь, я и сам ошибаюсь, не гляди, что огромный, а и поогромней есть. А без боли никак нельзя. Она как дорога, на куски режет, катает, а потом такой зимник в душе набьёт, что ни на какой асфальт не сменяешь. Так-то… и ты сам знаешь, что всё, сердцем пережитое, всё, во что душу вложил, уже там… вверху давно принято и высветилось. Но не выйдет у тебя ничего, пока не поверишь, что свет, который из нас небо вытянуло, обратно на нашу грешную жизнь ворочается и меняет её незримо и бережно… Так что есть свет – светись, пока светится, и не слушай никого. А с историей этой, я сам… похолодел… как понял… что мы с тобой… два дурака, натворили… Но только не мучайся так. Ничего не нашли у Нины. Ступай себе домой. Отпущу я тебя к Океану.
9
Машины ожили, город обрушил на людей шумы свои, и заводы зашлись дымами, словно в уплату за передышку. И пошевелился крест меж двумя дорогами, чуть сложил крылья и поднялся над городом, осеребрившись, набрав высоту и держа к Океану. И когда девушка в синем костюме повезла тележку меж кресел, Женя спросил глазами только минеральной воды, хотя рядом вовсю шумели мужики и тормошили какого-то Паху Путинцева или кого-то с похожим именем. Рассвет чуть занимался, снизу гипсовым ковром твёрдо ползли облака, и небо только начинало светиться по краю, близко горя звёздами, и одна из них упала, прочертив спокойно и ярко, как не видно с земли. И стекло, к которому он прижимался горячим виском, уже серебрилось морозными крестиками…
Женя проснулся, когда шёл на посадку самолёт и сквозь облака виднелся Татарский пролив с льдинами – потому что летел он ни в какой не во Владивосток, а в Южный, то есть в Южно-Сахалинск. Незадолго перед вылетом позвонил его кунаширский друган Юрка Бояринцев, которого он держал в курсе своих дел, и сказал, что есть машина, которую «надо брать»:
– Давай, лети, такое раз в жизни бывает. Это я тебе говорю. А ты меня знаешь.
– Да ты просто меня выцепить хочешь, я тебя знаю… – говорил Женя. – А чо за аппарат-то хоть?
– «Блит».