— Ты не спишь? Я думал, ты спишь, — сказал, входя, Корнев. — Идем на пруд. Ты, как поэт, совсем ошалеешь.
— Какой я поэт? — обиделся Карташев.
— Ну, брось… Я совсем в каком-то особенном состоянии. Ничего подобного я не видал… Действительно, природа имеет свою неизъяснимую прелесть.
— Природа… а любовь?
— Рыло!
Когда они пришли на пруд, солнце уже село, и весь запад горел прозрачным, красным огнем. В этом огне, в красном просвете, деревья точно замерли. С пруда слетела позолота, но пурпур запада еще фантастичнее отражался в зеркальной поверхности. Легкая дымка подымавшегося тумана смешалась с отражением, сливалась с окружавшими предметами и придавала им ту таинственную прелесть, когда действительность уже сливается с прихотливыми и нежными узорами фантазии. Карташев потянул в себя всей грудью воздух и какими-то пьяными глазами смотрел вокруг. Одарка чувствовалась в каждом штрихе.
Он начал декламировать только что выученные итальянские стихи.
— Так и есть: сразу на разных языках начал, — сказал Корнев. — Ну переведи.
— «Я так устроен, что пишу, когда меня вдохновляет любовь; смотря по тому, что она диктует внутри меня самого, я то и повторяю».
— Откуда это?
— Из Данте.
— Ты разве знаешь итальянский язык?
— Я не знаю его, но я знаю, что это мой девиз в жизни.
— Но у Данте, — сказала с грустью Наташа, — была только одна Беатриче.
— У него будет их двести! — махнул рукой Корнев.
— Двести?! — спросил Карташев. — Ах, черт возьми! Мефистофель, ты должен быть здесь. Ты в этом огне. Ты зажигаешь кровь очарованьем. И жги! Давай мне все, что может дать жизнь, и, черт с тобой, плачу тебе вечностью!
— Безумный Тёма, — произнесла, подымаясь в каком-то ужасе, Наташа, точно Мефистофель уже стоял перед ее братом.
— О да! да! — весело закричал Карташев. — Одно мгновение без удержу, чтоб все охватить, всю жизнь, все постигнуть, и к черту ее, как не годную больше дрянь!
Корнев не мог не отнестись критически:
— Так для чего тебе это мгновенье? для личных целей?
В кустах, по дороге в деревню, вдруг мелькнула Одарка. Сердце Карташева замерло в истоме.
— Но любить все-таки нужно? — загадочный, счастливый, сверкнул он глазами, — если любовь в сердце — мир побежден!!
— Любовь, любовь! — недовольно заметила, появляясь, Аглаида Васильевна, — вы, господа, совсем опьянели.
— Какие глупости тут Тёма говорил, если б ты знала, — сказала Наташа, — совсем с ума сошел!
Взгляд Карташева ушел в небо и остановился на горевшем облаке.
— Мама, смотри в небо: вон лев держит в зубах какую-то девушку… вон тает, расходится… корона… гроб… Это моя судьба! Женщины! В них царство и смерть, ужасная смерть… смерть искупленья. Согласен! Смерть, какую только может выдумать человеческая фантазия…
— Тёма, глупости! — прикрикнула Аглаида Васильевна.
— Да, да! Я должен погибнуть, иначе из меня ничего не выйдет.
— Он совсем с ума сходит, — любуясь братом, заметила Наташа.
— Дай пульс, — серьезно сказал Корнев и, сделав озабоченный вид, стал щупать пульс.
— Поздно! — вырвался Карташев и, скрываясь за деревьями в прозрачной темноте красного зарева, закричал: — Сатана уж со мной, и я подписываю договор.
— Тёма! — раздался грозный оклик Аглаиды Васильевны.
— Ха-ха-ха! — ответил Тёма смехом Мефистофеля.
— Ха-ха-ха! — уже дальше и глуше пронеслось.
— Ха-ха-ха! — возбужденно и глухо замерло в саду.
Карташев остановился и оглянулся. Что-то особенное было в воздухе: деревья теснее сводили свои вершины; едва горело где-то там, в темной бездне, и казалось отверстием в преисподнюю. Сумерки сменялись быстро разливавшейся темнотой. Что-то уходило или подходило, что-то беззвучно, таинственно пряталось в темноте неподвижных кустов, в непроницаемой тени деревьев. Звонко трещали кузнечики, ярко мигали светляки, что-то трогало лицо… Подкравшаяся ароматная ночь сразу охватила своими жгучими объятиями, влила тревогу и истому, и возбужденный Карташев прошептал:
— Ну что ж, если я люблю?
Он побежал дальше. Тревога разливалась по его телу. Он чувствовал робость от встречи и твердил, замирая:
— Надо, надо, потом будет хорошо, — и бежал дальше.
В темноте обрисовалась фигура Одарки. Собрав остатки мужества, он догнал и обнял ее. Одарка испуганно рванулась. Он смутился, вторично поймал ее и взволнованно произнес:
— Одарка, хочешь быть моей женой?
— Пустыть, панычику! — вырываясь, резко ответила Одарка.
— Хочешь? — уже испуганно спросил Карташев.
— Панычику, пустыть! — настойчиво повторяла Одарка.
Карташеву начинало казаться, что это не он стоит и обнимает Одарку, и не Одарку, а что-то грубое, чужое, с скверно пахнувшим к тому же платьем.
Он тоскливо-стесненно заговорил:
— Одарка, я люблю тебя… Одарка, ты… ты, Одарка… ты хохлуша, и я хохол… я буду тебя любить… Хочешь?!
— Ой, панычику, пустыть… Конон зобачит…
— Конон? зачем Конон? он твой жених?
— Так вже ж…
— Я не знал, — растерялся Карташев, — а ты?.. ты любишь его? — Одарка опустила глаза.
— А вже ж люблю, — ответила она тихо, в недоумении поднимая плечо.
Карташев почувствовал себя в роли Дон-Кихота. Он быстро проговорил:
— Ну, любишь, так что ж тут. Ты скажи Конону, что я не знал.