И старик Бердоносов, мигая зелеными глазами, звал ее с собою в город. Когда говорил ей, то где-то вверху, над правым крылом его носа, билась синяя жилка. Никого не было в комнате, — он и она, — стало противно, точно в рот попала муха, и она плюнула ему в старое лицо, как когда-то ей на пожаре невестка Марья.
И пошла.
Александра плакала, прощаясь. Тиша за неделю перед этим ушел бродить, и кто-то принес о нем слух, что его ночью, в промежутке между двумя ближайшими станциями, раздавил поезд.
Агафья лежала на печи, не слезая, и говорила сама с собой.
Когда перестала дышать лесопилка и слился с шелестом стук топора, Антонина обрадовалась чему-то родному. Она шла навстречу лесу, а лес шел навстречу ей. Она глотала, спеша, лесную силу, а лес спокойно глотал ее всю целиком своим мягким зеленым ртом, смеющимся от солнца.
На дороге еще торчали не обмолоченные колесами засохшие корявые кочки, и больно было ногам, обутым в веревочные лапти. Но кадили около какие-то большие розовые цветы на высоких стеблях, и гудели над ними пчелы, отчего было домовито и ласково.
До Дуплятого Кургана дошла незаметно, и когда показались желтые гумна, то почему-то стало совсем покойно, как в люльке, как будто эти желтые гумна и были именно то, за что нужно было крепко взяться руками, чтобы не утонуть.
Тявкнула собачонка.
Широкий рыжий мужик в поскони, складывавший на воз жерди, обернулся и посмотрел на нее углом бороды, позолоченной солнцем.
— Бог помочь! — весело бросила ему Антонина.
Мужик приподнял картуз с блестевшим новым козырьком, прищурился, подумал о чем-то, может быть, хотел что-то сказать, да раздумал, и опять отвернулся к куче жердей.
Затолпились приземистые избы, узкоглазые, такие несмелые в высоком лесу, как грибные гнезда. Расступились перед церковью — деревянной, окрашенной под кирпич с белыми разводами — и опять скучились вместе.
Между Дуплятым Курганом и Дуплятым Кустом нагнал ее воз с бойкой лошаденкой, с сырым, заспанным мужиком и веселой, чуть пьяной бабой. На лошаденке болталась шлея, и трескуче лопалось что-то в бубенцах на шее, точно кто-то всю дорогу безостановочно разбивал склянки. Антонина посторонилась, чтобы пропустить, но баба, черноволосая, красная, с веселым задранным носом, остановила лошадь.
— Садись, довезем!.
— В Милюково я — далеко везти будет, — улыбнулась Антонина.
— И-и, молодайка!.. Как еще хорошо-то! А мы в Подысаково… В Подысакове и ссодим… Лезь! Не робь!
Мужик посмотрел на нее, утвердительно мотнул головой и подвинулся.
Баба была такая же как лес днем, а мужик такой же, как лес ночью.
И опять захлопала шлея, и зазвенели бубенцы, как стеклянные брызги, и колеса, подскакивая на сухих кочках, невнятно бубнили о чем-то, а баба равняла все звуки крикливым потоком слов, мало понятных, но бойких и круглых, и все хохотала, все хохотала.
Когда же, замолчав на минутку, прильнула напиться воды из желтого кувшина, спрятанного между мешками, то мужик повернулся к Антонине и проговорил с усилием, мигая глазами:
— А ты, молодуха, тово… Это самое… Вот в Атаманов Угол приедем… Трактир там, это… да-а-а… в самый обед приедем… угостить должна… вот.
И склонил набок голову, добрую и мягкую, как у больших старых собак с кудлатой шерстью.
Лес с обеих сторон капал зеленым дождем, плыл зелеными тучами, смеялся беззвучным смехом над желторуким солнцем, которое все хотело улечься на землю и не могло.
В Атамановом Углу мужик напился и потом спал всю дорогу, заняв полтелеги, зыбкий, как студень.
Правила баба, тоже полусонная и с одеревеневшим языком.
В Подысакове баба долго объясняла Антонине, как лесом часа за два можно дойти до Милюкова, так что Солдатская Вихляйка останется вправо.
Антонина и сама знала, что ходят лесом и что это на шесть верст ближе, чем по дороге. Только нужно было попасть на ту плотину из хвороста и соломы, которой перегатили топь подысаковцы.
Спускался вечер, и наползали дождевые тучи, пухлые, серые, с белыми краями.
Антонина не знала, как это случилось, что она не нашла плотины и топь окружила ее со всех сторон.
Насквозь пронизала серая сырость, хлюпало под ногами.
Она шла по тропинке, но не по той, о которой говорила баба. Стволы берез сливались в две белых стены, и тропинка бросалась между этими стенами то вправо, то влево по сухокочью, точно сама искала выхода куда-нибудь на свет и грызла корни.
Топь было видно с обеих сторон; она тускло поблескивала засыпающими глазами, прячась за стволами и мягкими обомшенными кочками, как живая. Тихо дышала холодным дурманом испарений, чуть слышно переплескивала где-то вдали, подкрадываясь ближе, как живая; и, как живая, подымалась и вливалась в душу ледяными струйками, быстрыми и острыми, как уколы булавки: уколет и отскочит.
На кочках торчали жидкие кусты, и кочки были похожи на бородавки топи, а кусты на волосы.
Тихо было, и тишина была властная, как чьи-то длинные, спутанные в крепкую сеть руки.
Тучи, похожие на хлопья сырой пеньки, туго забили все просветы вверху; ветки стали чернеть и сливаться с тучами в один тяжелый потолок.
Тучи спускались к топи, топь тянулась к тучам.