— Жизнь наша полна подобного рода экскурсий в область запретного, или, лучше сказать, вся она — не что иное, как сплошная экскурсия. Азбука говорит, например, очень ясно, что все дети имеют равное право на заботы и попечения со стороны родителей, но если бы я или ты дали одному сыну рубль, а другому грош, то разве кто-нибудь позволил бы себе сказать, что подобное действие есть прямое отрицание семейственного союза? Нет, всякий сказал бы себе: «Это только экскурсия в область запретного, экскурсия, в которой всякий смертный может встретить нужду!» Другой пример: кто не знает, что похищение чужой собственности есть прямое нарушение гражданских законов, но ежели бы X., благодаря каким-нибудь формальным упущениям со стороны Z., оттягал у последнего с плеч рубашку, разве кто-нибудь скажет, что такой исход процесса есть отрицание права собственности! Нет, всякий выразится, что и это только экскурсия, в которой каждый смертный может встретить нужду! Представь же себе теперь, что вдруг выступает вперед наглец и, заручившись этими фактами, во все горло орет: «Господа! посмотрите-ка! ведь собственность-то, семейство-то, основы-то ваши… фюйю!» Не вправе ли мы будем замазать этому человеку рот и сказать: «Дурак! чему обрадовался! догадался?! велика штука! ты догадался, а мы и подавно! Только мы не хотим, чтоб ты нас беспокоил! Не беспокой нас, ибо дураков-горланов на цепь сажают!» Но, впрочем, pardon, cher!
[175]Я, кажется, слишком заболтал тебя этими mesquineries [176], которые слывут у нас под пышным именем «вопросов».— Ах, нет! нет! сделай милость! С твоей стороны это такая откровенность! такая, можно сказать, драгоценнейшая откровенность!
— Итак, continuons
[177]. Я сам не дорого ценю эту первозданную азбуку и очень хорошо понимаю, что стоит ткнуть в нее пальцем — и она развалится сама собой. Но для черни, mon cher [178], это неоцененнейшая вещь! Представь себе, что вдруг— Позволь, душа моя! Я понимаю твою мысль: если
— Impossible!
[181]это именно тот предрассудок, который уже не раз ввергал в бездну гибели целые нации. С тех пор как печенеги перестали быть номадами, их нечего опасаться. У них есть оседлость, есть дом, поле, домашняя утварь *, и хотя все это, вместе взятое, стоит двугривенный, но ведь для человека, не видавшего ни гроша, и двугривенный уже представляет довольно солидную ценность. Сверх того, они «боятся», и что всего замечательнее, боятся именно того, что всего менее способно возбуждать страх в мыслящем человеке. Они боятся грома, боятся домовых, боятся светопреставления. Et plus ils sont b^etes, plus ils sont souples [182]. Следовательно, самая лучшая внутренняя политика относительно печенегов — это раз навсегда сказать себе: чем меньше им давать, тем больше они будут упорствовать в удовольствии. Я либерал, но мой взгляд на печенегов до такой степени ясен, что сам князь Иван Семеныч, конечно, позавидовал бы ему, если бы он мог понять, в чем состоит настоящий, разумный либерализм. Печенег смирен, покуда ему ничего не дают. Как только ему попало что-нибудь на зубы — он делается ненасытен, et puis — c’est fini! L’histoire des peuples est l`a pour attester la v'erit'e de ce que j’avance! [183]— Так ли это, однако ж? Вот у меня был знакомый, который тоже так думал: «Попробую, мол, я не кормить свою лошадь: может быть, она и привыкнет!» И точно, дней шесть не кормил и только что, знаешь, успел сказать: «Ну, слава богу! кажется, привыкла!» — ан лошадь-то возьми да и издохни!