…ничего не понятно россиянину из того, что я только что написал, потому что россиянин не представляет китайских лиц, китайских домов, китайской вежливости, – того, что китайцы ходят с веерами (и я тоже), – потому что ступни ног, эмоции лица, костюмы у них совершенно не похожи на наши, – потому что музыка их невероятна на наше ухо, а поют они – отвернувшись, лицом от слушателей, лицом к стене, – а декламируют (женщин ведь в китайском театре играют мужчины!) с твердокаменными лицами – под маски – такими тонкими голосами, которые – неизвестно, где у них родятся.
Да, я уехал от них. Приехал домой, в тишину сеттльмента. Поболтал с Локсом. – Приехал я домой в час (и мрак) прилива, когда особенно кричат на канале китайцы. Стоял на террасе, слушал, одиночил, думал. Вдали полыхали молнии. – Потом ходил осматривать мое хозяйство: увидел, что исчезла мертвая летучая мышь: еще меньше стало мое хозяйство… И опять бессоничаю.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Приходил доктор, и я прерывал писание. – Доктор сам правит автомобилем и, проезжая мимо, заезжает выпить содовой, обменяться случайными новостями. По специальности доктор – сексуалопатолог, сексуалопсихолог, – не знаю, как назвать, – сексуальная психопатология – его специальность. Доктор рассказал бывший у него сегодня в практике случай, – и разговор пошел о половой жизни людей. Разговаривали – мы трое и он, – о том, что множайшие тысячи людей несчастны именно благодаря безобразию половой жизни, даже в браке, – благодаря брачному онанизму, возникающему и в несоответствии половых темпераментов, и потому, что теперешняя структура брака заменила понятие полового акта, как акта рождения, понятием акта – наслаждения, избегая детей, прибегая ко всяческим противоестественным приемам, дезорганизующим все – и психику, и здоровье, и радость… Крылов молчал, не дослушал доктора, ушел к себе, – и вернулся только тогда, когда доктор уехал. Мы с Крыловым вышли на террасу. Он сказал мне:
– Доктор говорит мерзости. Я сейчас сидел у себя, один, и мне представилось, что у меня с Катериной – ребенок. Я не знаю, кто он, мальчик или девочка, – но всего меня пронизало счастье, огромное, прекрасное счастье отцовства, разделенного с любимой женщиной.
– Как раз об этом говорил и доктор, – сказал я.
…Бой пришел приготовить на ночь постель, поднял с полу бумажку, развернул, посмотрел, бросил за ненадобностью. У боя замечательное, всегда безразлично-любезное, лицо, на которое я каждый раз внимательно заглядываюсь, – и каждый раз, когда его нет перед глазами, забываю так, что мучусь, не вспоминая, иду смотреть, вижу его безликие непроницаемые глаза, его непонятную улыбку, его скулы и зубы – и мне делается непокойно, я расспрашиваю его о его детях и прошу его дать содовой; – ухожу, – и опять мучусь непонятностью его лица.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Никогда, никогда не забуду я ночных наших поездок за город на автомобиле, когда автомобиль рвет пространства прекрасных шоссе между незнакомых деревьев, между пальм, в этих тропических ночах, когда, если бы не фонарь, не видно было бы в двух шагах. И странная тогда поднимается луна, – должно быть, прекрасная, если бы не было мути удушья и сырости, она кажется ненужным куском синей тряпки во мраке беззвездного, защемленного неба… Иногда автомобиль влетает в стаи летучих светлячков, они разбиваются о стеклянный щит автомобиля, сползают вниз и, мертвые уже, все еще светятся фосфорическим своим мертвым светом… Так машина и мои мозги гонят ночные километры.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…нет, даже во сне я не знал, что такое жара! Сейчас восемь утра, – а я уже повесил сушиться два платка, которыми утирал пот, чтобы не закапать бумагу, – рубашку на мне можно выжимать. Солнца не видно, оно в той бульонной мути, которая облепливает город и меня вместе с ним. Ужасно, – ужасно чувствовать себя все время в бульоне своего собственного пота. Нам, европейцам, делать ничего нельзя, – и мы ничего не делаем, изнывая от жары, сидя под фенами – ветродуями, похожими на аэропланные пропеллеры, – во всяческом, окончательном маразме. С канала тянет трупиной. Мысли липнут от пота, невозможно думать.
Крылов показал мне письмо.
«Катеринушка, родная!
Позволь мне на бумаге разобраться в моих чувствах, для того чтобы отогнать от себя кошмар этих дней. Ты знаешь объективные условия моего пребывания: неувязку с откомандированием, усталость, одиночество, неопределенность, зной, – все это пустяки по сравнению с тем, что я передумал о тебе, как я тебя перелюбил и перестрадал.
Да, у меня были и есть – очень большая любовь, очень большая боль и – очень большая злоба.