…Как велик земной шар! – я прислушиваюсь к себе, в сегодняшних известиях с моря, – и мне опять уже хочется идти, смотреть, видеть, двигаться – до предела, до края. Дмитрию Фурманову, перед отъездом сюда, я надписал книгу: «Если умру, не поминайте лихом. Всячески согласен умереть, только не в постели», – я жив, Фурманов умер, пришли вести. – И правда – не так уж плохо – ничего не иметь, от всего отказаться – ради путин, ради ветров. Я так думаю, и мне становится покойно и хорошо, и я перестаю думать о Москве и мне только хочется идти, – как велик Земной Шар!..
Вчера было 117° жары: сегодня, должно быть, больше. – Несусветно! – Весь день валялся под феном (и рассуждал, что фен, этот электрический веер, построенный пропеллером, может быть иллюстрацией к теории внутриатомной энергии: если этот пропеллер вращать в несколько тысяч раз скорее, то он превратится в сплошную массу некоего материала, уже не меди, той из которой сделаны крылья, – будет очень легок, не будет даже гнать воздуха: его можно будет взять в руки; надо полагать, что и для аэропланного пропеллера должен быть предел скорости его вращения, после которого результатность начнет, должна падать, его тоже можно будет взять в руки, как кусок очень легкого металла, – и: – как много энергии в этом мире, если рассуждать обратно, когда этот образованный колоссальной быстротой движения – в колоссальной быстроте, – кусок металла, никому не ведомого, вновь превратится в пластинки меди, оставленные электричеством!..), – весь день валялся под феном, бредил и мучился жарою. Разговаривал с Крыловым и догадался – вот о чем: – оказывается, любовь может быть и без достижений, очень большая, очень крепкая, прекрасная любовь может свернуть в такие переулки сердца, когда – именно во имя этой любви – во имя ее гордости и величия – надо отказаться от объекта, ибо любовь может сублимироваться, отделиться от тела, вещей и времени объекта – так, что нежные слова этого объекта начинают казаться оскорбительными для любви – так, что надо освободить тело от объекта, чтобы осталась одна чистая чаша любви, целомудренная, прозрачная и ничем не засоренная, – любовь, оказывается, может хоронить именно то, что считается проявлением любви, – нежность, ласку, обладание, – хоронить во имя самой себя и во имя ее чистоты… – И еще думал, в этом всесветном бульоне удушья, в котором живет вся эта, окружающая меня, страна, – о том, как мудр мир, как все закономерно в нем, ничто не случайно и все сцеплено бесконечным рядом законов, прекрасных правд, к сожалению, таких, которые не могут считаться с человеком, как самоцелью, и в которых человек уравнен: и с пешкой из шахмат, и с каждой разновидностью вот тех москитов, тысячи сортов которых каждый вечер налетают ко мне в комнату. – Читаю сейчас я только про Китай. – Очень занятно наблюдать за самим собой, за тем, как могут в человеке идти рядом две жизни: одна – та, моя, которая не связана никаким местом, ничем, зависящим от места и времени, моя, мысленная, – и другая – та, китайская, буднично-писательская, когда я хожу, смотрю, вижу, слушаю… «Все в жизни лишь средство», – и я часто думаю, мне хочется оформить для писания, проверить этот мир человека, где, как музыка в нереальность, человек переходит в бессознательное, – но переходит не инстинктом, не чувствами, не эмоционально, – а: – мозгом, сознанием, вещами, наукой, – знанием.
Локс переоделся, чтобы ехать на обед. Едем. – Кто-то пришел, надо задержаться на минуту. Бой принес мне свечей от москитов. Небо, река, Бэнд – все уходит в вечер и в этой вечерней сырости – все серебряно. Луна уже поднялась: – я люблю луну, она всегда мне говорит о прекрасной романтичности, и о великой любовной таинственности романтики, такой, которой мне никогда не пришлось пережить, или я не заметил, и которой, должно быть, нет в жизни вещей и есть лишь в жизни образец – луна поднялась, она совершенно синяя, такая, какой у нас она никогда не бывает. Маяк и фонари уже отражаются в воде, но видно еще, как дымы пароходов и заводских труб за Ван-пу поднимаются в небо, вырываются из бульона удушья – к той небесной сини, которая сейчас подменена этим серебристо-зелено-блевотным туманом… И еще: все время я никак не могу найти здесь Пушкина, а наизусть не помню, – а Пушкин почти физически нужен в этой туманности и неясности, – чтобы «багряной зарею» прозрачной его ясности охладить эту жаркую туманность: зори всегда холодны и свежи!..–
Вышел сейчас на террасу: и вдруг луна отразилась в синей воде прозрачною ясностью. Днем вода в канале и в Ван-пу – желта, как кожа на турецком барабане…